женскими талиями, или чьих—то душ; клавесин наигрывает легкомысленный мотивчик, что—то почти ресторанное, и вступает пианистка, лица ее не видно, капюшон низко надвинут, — только костлявые пальцы ударяют по изуродованным страшным пламенем клавишам, и астронавты уходят, отдаляются очертания этой местности, виден абрис земли, неясный светящийся след ее в пространстве — и все пропадает.
Он покосился на окно. За занавесками нечто серо—кофейное, словно окна заляпаны чем—то. Это ставни, вспоминает он. Внутренние. Гарик собирался их снять, но забыл.
Хотелось пить. Но под толстым ватным одеялом он хорошо согрелся. А в доме довольно прохладно. Да попросту холодно! И он решил потерпеть.
Он подумал обо всем, что произошло. Это воспоминание было похоже на аккорд... Все—таки человек мыслит не словами, по крайней мере, он, Виленкин. Мысль быстрее и обширнее, глубже слова.
Самое главное выразила Леночка. Если бы Д. М. Или кто—то еще. Любой мэтр, монстр. Нет, Леночка. Соратница. Соучастница. С задатками декабристской жены. Можно сказать, что они давно пребывали в «Сибири». Отправились туда сразу с наступлением новых времен демократии и свободного рынка. Нет, немного позже, после смерти Георгия Осиповича. Он еще им помогал.
Несмотря ни на что они были вместе и надеялись на... сибирскую звезду? да, что из искры, мол, возгорится пламя. Не возгорается, пшик.
Ждать еще четыре года? Неизвестно, вспомнят ли о нем в следующий раз. Могли бы проводить фестиваль чаще.
Еще четыре года заклеенных лаком чулок. И всего прочего: треснувшего, прохудившегося, потертого, сдерживаемого, оскорбительного — и в том же духе. Но у настоящих, исторических сибирских жен были хорошие чулки, дома.
Вообще—то нелепое сравнение.
Сейчас времена нелепых сравнений.
Не возводи личные нелепости в ранг всеобщности.
Он посмотрел на темную иконку в рушниках.
Неужели Гарик столь всеяден? Впрочем, от него всего можно ожидать. Слушает же он эту африканскую музыку ларьков и при этом поминает Губайдулину.
«Сад радости и печали» для флейты, альта и арфы — вещь, на мой взгляд, слишком причудливая, изысканная...
С улицы не доносилось никаких звуков. И неизвестно, существовал ли еще там мир.
Может быть, все уже было только чьей—то музыкальной памятью. Ничьей. Памятью самой по себе. Возможно ли это? Скорее всего, очередная иллюзия.
Леночка все это время тоже питалась иллюзорными надеждами. И наконец—то поняла.
А он давно догадывался. Он с младых ногтей ощущает это. Трудно объяснить. Привкус горечи, бедности, тщеты. И фестиваль — очередная иллюзия.
В последнее время на него находило что—то... точнее, он сам как бы выходил из какого—то круга и бросал на все какой—то хищнически беспощадный взгляд, нет, просто беспощадный, в хищничестве страсть, а это был взгляд, в котором остыли нормальные и любые чувства. И тогда люди ему представлялись единицами, структурами, похожими на проволочные фигурки, — силуэты двигались друг за другом, это было нечто вроде хоровода... Нет, хороводы в прошлом. А в настоящем одинокие кружения, одинокие коленца и па, жалкие и бессмысленные, над черным провалом. И взгляд Виленкина наезжал, как око телекамеры, на эту черную бездну, — здесь он всегда останавливался.
3
— Рано выпал.
— Я проснулся, так, думаю, все, опоздали.
— И я, папа?
— Ты в первую очередь.
— Тебе еще положить?
— ...но глянул на часы. Четыре. Еще спать и спать. А светло.
— Галка, не пачкай рукав!
— Может, начались белые ночи?
— Белые ночи?
— Поменьше говори.
— Ну—ка, что там...
— Выключи, пожалуйста, радио, у меня болит голова от вашей музыки.
— И от моей?
— От твоей нет.
— А от чьей?
— Ты уверен, что он справится?
— Потихоньку будет носить по одному полену.
— Надо же. Кошмар.
— Кто будет по одному полену?
— Один человек.
— Такой слабак?
— У него одна рука.
— Однорукий?
— Галка! Папа опоздает.
— Да.
— Как ты думаешь, надевать уже пальто?
— Не знаю. Уже без двадцати...
— Спасибо.
— Допей.
— Тараканы допьют.
— Ч—ч—ч!.. не кричи.
— А что.
— Соседи услышат, подумают... Но мы же их вытравили.
— Еще неизвестно, мамочка. Может, двое—трое где—то засели.
— Не кричи, сказано тебе.
— Я не кричу, просто разговариваю.
— Сама знаешь, какая здесь...
— Как в карточном домике. Поехали! по коням.
— Галчонок, а поцеловаться со своей мамочкой?
— Как будто мы... ну, пошли, пошли. Пока еще разогреешь мотор.
В лифте они спустились, вышли из подъезда. Фу, пахнет, сморщила девочка нос. В подъезде пахло скверно. Зато на улице было свежо. На клумбах, деревьях с желтыми, багряными и еще даже зелеными листьями лежал снег. Девочка в белой вязаной шапочке и желтой куртке протянула руку, взяла с ветки снег. Отец открыл дверцу, достал щетку, смахнул снег. Во дворе гуляла женщина с ньюфаундлендом. Отец завел мотор.
— А ты без шапки.
— У меня волосы длинные.
Она улыбнулась, но ничего не сказала. Он злился, если касались его лысины. В хорошем расположении он говорил, что это еще не лысина, а так, небольшая прогалина. Про меня, думала девочка, Галина. Но какое отношение она имела к его лысине?
— Садись.