«Деды» и два «черпака» пили черный чай, потея и громко сопя. К чаю были галеты и сахар. Галеты отдавали плесенью. Зимой все отдавало плесенью: чай, макароны, супы, порошковая картошка и хлеб. Имевшие знакомства на продуктовом складе хлеб не ели, носили в столовую галеты. Хлеб выпекали в полку. Буханки были плотные, низкие, заскорузлые, кофейного цвета, пахнущие хлоркой и очень кислые, — от этого хлеба весь полк мучился изжогой, доводившей до рвоты. Офицеры питались другим хлебом, пшеничным — высоким, мягким, светлым, — офицерским хлебом. Хорошей муки и сильных дрожжей мало присылали в полк. Война есть война.
— Нет, ему же это невыгодно, — сказал Иванов. — Его самого по головке не погладят: стукач да еще верующий.
— А мне брат рассказывал, — вспомнил первый «черпак». — У них на корабле — он на море служил — тоже выискался один. На берег служить проперли.
— И все?
— И все. Верующие служат, это баптисты вообще отказываются. Им легче в тюрьму, чем присягу с автоматом... козлы. Значит, этот не баптист, а просто.
— Не, ну а че мы ему такого сделали? — спросил Санько. — Я, к примеру, и пальцем его не тронул, ну. Кантовали понемногу, как всех. А что ж, пускай бы он барином, да? Все через это прошли. Они Хана не застали, счастливчики. А мы что, на пятках у него бычки тушим? Или зубы выбиваем? Или вон — помните? — Цыгана Хан связал и заставил всех плевать ему в лицо.
— И доплевались. Цыган, наверное, лупит и сейчас по нашим колоннам, сука. Поймать бы, — сказал один из «дедов».
— Хан сейчас тоже лупит — парашу где-нибудь под Воркутой.
— Вот бы Цыгана поймать.
— Он, небось, в Чикаго виски глушит.
Санько встал и, громко зевнув, сказал:
— Ну, ладно.
— Куда? — остановил его Остапенков.
— Спать. Я нынче чтой-то плохо спал... — пробормотал Санько и сел на место.
— Пока до Воркуты в гости к Хану будешь чухать на поезде, и отоспишься, — смеясь, сказал Удмурт.
— Искать пойдем, — сказал Остапенков.
— Такой дождь, — уныло сказал второй «черпак».
Остапенков обернулся к нему.
— Не понял, — проговорил он, — что вы тут делаете?
— Да мы... — «Черпак» смущенно улыбнулся.
— Пойдем, Серега, спать, — позвал его первый «черпак», и «черпаки» ушли, пришибленно улыбаясь.
— Я тоже думаю, что капать он не пойдет, — сказал Остапенков.
— Значит...
— Одно из двух: сидит у какого-нибудь земляка или ползет мимо КПП.
— Я этому гороховому шуту роги поотшибаю, я ему... — Удмурт осекся. — Слыхали? — Послышался второй взрыв. Минуту спустя опять бухнуло. Солдаты вышли на улицу, в темноту и дождь.
— Первую батарею обстреливают, — сказал дневальный. — Минометы.
На краю полка в черноте пыхнули огни и раздались деревянные звуки — батарея открыла ответный огонь из гаубиц.
— Как бы тревоги не было, — пробормотал Санько.
Разорвались мины, и тут же им ответил хор гаубиц: бау! бау! б-бау-у! На краю полка закраснели трассирующие очереди, — пересекаясь, они уходили во тьму. Треск автоматов был едва различим в неумолчном хлюпанье и стуке дождя по крыше «грибка». Мины стали рваться чаще. Заработали пулеметы и скорострельный гранатомет. Лил дождь, гаубицы кричали: бау! бау! — и ночь с мясистым треском разрывалась, брызжа во все стороны огнем.
«Деды» вернулись в палатку. Они стояли возле печки, курили и молчали. Возможность тревоги тяготила, воевать ночью под зимним дождем не хотелось, хотелось залезть под одеяло и, послав все к черту, погрузиться в домашние сны.
— Вот же! А? — сказал тонким чужим голосом Санько.
— Что? — резко спросил Остапенков.
— Что, что! Да хрен с ним, пускай он хоть икону на пузе таскает!
— Да? — Остапенков прищурился. — А если мне завтра с ним в бой? В атаку, мм?
— Вот именно, — поддакнул Иванов.
— Он же убежит, — продолжал Остапенков, — бросит автомат и смоется, тебе будут шомполом глаза прокалывать, а он будет сопли пускать и уносить ноги, а? Этих баптистов и адвентистов... на полюс всех, чтоб не воняло здесь ладаном! К ... матери! К... матери!
— Я эту породу изучил. А к этому одуванчику давно присматриваюсь, — сказал Иванов. — Как он на того пленного смотрел...
— Он чистеньким хочет!.. Но ни хрена! — Остапенков потряс кулаком. — Ни хрена. Лучше пускай сразу вешается. Или он станет настоящим разведчиком, или пусть убирается, в разведроте ангелочкам не место.
— Остап, — вдруг послышался насмешливый голос сбоку, — а Остап.
Остапенков вздрогнул и обернулся. Сквозь прутья спинки койки на него глядел бывший сержант Жаров. Он лежал под одеялом, заложив руки за голову.
— Не бойся, это я, — сказал Жаров.
— Я боюсь? Тебя, что ли? — Остапенков расслабил усилием воли мышцы лица, но улыбка вышла судорожной — дернулись щеки, дрогнули губы, шевельнулись брови, и опять лицо затвердело.
— Ну, теперь ты меня не боишься, — сказал мирно Жаров.
— Я тебя никогда не боялся.
— Это тебе так кажется сейчас. Блазнится. Мне тоже иногда блазнится, что я Хана не боялся. А боялся, хоть был одного призыва с ним. — Жаров взял с тумбочки пачку, вытащил сигарету и закурил. — Я тут смотрел, как вы потрошите этого сына, и... Сказать тебе, Остап, одну вещь?
— Ну.
— Жалеть будешь. Потом.
— Я-а? Ха-ха-ха.
Скрипнула дверь, все обернулись и увидели в проходе человека с почерневшим лицом. Он стоял в дверном проеме, с него густо капало, и за его спиной шелестела, хлюпала и взрывалась ночь. Дневальный пихнул его в спину и затворил снаружи дверь. Стодоля молчал. Все смотрели на его сырой, обвисший бушлат, старую, давно отслужившую свой срок шапку с подпаленными ушами, на разбитые огромные грязные кирзовые сапоги, на его синие губы, мокрый острый нос и ямы глаз.
— Ты вон к печке иди, — сказал Удмурт.
Остапенков бросил взгляд на Удмурта и снова вперился в Стодолю.
— А-а, — хрипло сказал Остапенков, — явление...
Стодоля молчал.
— Где был? — спросил Остапенков.
Стодоля поднял на него глаза, пошевелил губами.
— Что-о? Не слышу!
— Я верую, — повторил Стодоля.
Марс и солдат