вшей, дизентерии, тифа, желтухи, страха быть убитым или попасть в плен, — и мучили друг друга, а на операциях — врагов, если те попадали к ним в руки.
Мещеряков шагал по шелестящей древней земле, и у него мутился рассудок от мысли, что и он будет жить здесь очень долго. Если, конечно, повезет.
Но если повезет, если ему повезет, — он вернется в страну трав и громоздких ослепительных облаков, страну рос, россов.
Повезло. Вернулся. Сидит за крепостными стенами давних героических времен, сидит в ресторане и что-то такое говорит себе, что-то о дорогах: будто бы он их любил, эти дороги. А ведь еще не пьян.
Как вообще это может уживаться: подрывы, расстрелы, мещорская тоска, кастовый абсурд и просто абсурд армейской службы и влечение к дорогам среди горных склонов, влечение к заснеженным вершинам, пустым степям, глиняным крепостям-хуторам в долинах, влечение к пестроте городов, предночным призывам на молитву, несущимся с минарета, неясно озаренного звездами... Да, именно так все и было. Это не иллюзия, вызванная временем. Вначале съедала мещорская тоска, но уже в первую осень вдруг проникло что-то внутрь и растворилось в крови. Как это «что-то» назвать? Голос степи? душа ее?
Да, после ночного осеннего дождя все переменилось. Дождь омыл, очистил воздух, и вдруг стало ясно, что вокруг — громады пространства. И среди этих громад плыли дымчатые облака. Ветер однообразно звенел в жестких, как металл, кустиках верблюжьей колючки, и твердая земля слабо источала горьковатый запах полыни. А когда солнце прорвалось и осветило полземли, вдали выступила цепочка темных людей и рыжих верблюдов. Они пробирались куда-то отважно среди громад солнечно-желтого и сизого воздуха. Пейзаж этот казался иллюстрацией к какой-то невиданной эпической поэме: он был прост и величествен.
И потом ему самому не раз доводилось куда-то продвигаться в степном просторе вместе с караваном: вереницей бронированных машин. И он видел степь заиндевелой, розовеющей от восходящего солнца, и видел дымы затерянных в мировом пространстве глиняных кишлаков.
Летом в степи поднимались пыльные бури. А ранней весной степь была сонной, мокрой, туманной, и в тумане вдруг вырисовывалась глиняная башня, дерево, мутная, квохчущая река. И в вышине кричали журавли или завораживающе гоготали гуси, зимовавшие на теплых болотах и озерах близкой Индии и теперь летевшие в далекие северные края. Степь высыхала, ярко зацветала, но быстро увядала, а сады еще цвели, и кишлаки стояли, как глиняные вазы, в которых на рассвете птицы и люди пели: дзэнь! чэнь! фью-фью! аль-мульк ли-л-ллах! И пули иногда пели: фью! — и: вжик! Щелкали по броне и отскакивали или впивались в резину колеса. В пространстве степи таилась смерть. Предугадать ее молниеносные броски было трудно, порой невозможно. Она была всюду. Но, странно, к этому все привыкали. По крайней мере ему она не мешала сознавать неповторимость, величественную простоту афганской степи.
Время там воспринималось совсем не так, как в любом другом месте. Оно представлялось тягучим. И не только в степи, в горах, но и городах и даже в шумном и суетливом Кабуле.
Может быть, все дело в том, что он, как и все солдаты Обреченного Контингента, торопил время, был нетерпелив? Конечно, торопил, конечно, был нетерпелив, особенно в первый год. А на второй год уже не так горячился, думая о времени, о возвращении. И порой вообще не помышлял о возвращении. Более того, иногда у него появлялось странное чувство... тоски по земле, на которой он жил.
О замедленном времени писали все паломники на Восток, так что солдатские чувства здесь ни при чем. Разумеется, это только кажущееся замедление... Кстати, то же самое происходит и просто с горожанином, выехавшим за город: он чувствует прежде всего, что время здесь другое. Но чувствует не в той мере, что на Востоке. Просто приметы русского пейзажа слишком молоды и еще не вписаны в пра- память человечества. Там, в прапамяти: степь, пустыня, гора, смолистый кедр, море, сад, камень. Допотопные жилища из глины, с плоской крышей. Верблюды, ослы. Кочующие племена... Официант: вам что-нибудь?.. Нет пока, спасибо. И когда путешественник видит все это и понимает, что видит прошлое, — он чувствует, что приблизился к источнику времен человеческих, к началу истории. Там, где источник времен, — источник и всех религий, толкующих тоже об источнике, но уже всего, что только есть под ногами и над головой, всего мироздания, космоса. И кажется, что на Востоке лежит печать начала. А в начале времени не было. И печать искажает время. Путешествие на Восток — путешествие в сторону вечности.
Мещерякову довелось однажды испытать странное, необъяснимое нечто, — может быть, это и было замедлением времени и приближением к чему-то, что можно назвать вневременным. Это произошло в Долине.
2
Скалы Долины Мещеряков увидел осенью, когда облетали тополя и сады и по ночам было холодно, а с полей уже все убрали.
Скалы тянулись на два-три километра, серо-лиловые, с сотнями пещер, галерей, каменных лестниц, — и в одной из пещер прятался дезертир.
Время от времени из полка кто-нибудь исчезал: попадал в плен или же сам уходил. Уходили всё молодые солдаты. Тот, кто не решился взорвать запал гранаты в руке и остаться без пальцев. Тот, кто не посмел разрядить весь магазин в боевых старших товарищей, своих мучителей. Когда тебя пинают, как собаку, принуждают отзываться на кличку и совершать дурацкие поступки, читают письма, отнимают деньги, давят тебя каждый день, каждый час, — трудно... Да, трудно вдруг оказаться посреди диких гор Азии в шкуре шудры. И полгода ждать посвящения в следующую касту, борясь с искушением мстить или бежать. Мстить или бежать, — кто из солдат Обреченного Контингента не думал об этом на первом году службы?
Но в этот раз бежал офицер.
Им предстояло прочесать все дыры и проходы в скалах, стеной протянувшихся с востока на запад на два или три километра: афганские крестьяне видели его здесь.
Танки и бронетранспортеры занимали более или менее удобные позиции и наставляли дула на рощи и скалы и глинобитные стены крепостей-хуторов. Здесь — опасный район, почти полностью контролируемый моджахедами. За две недели рейда колонну обстреляли дважды. Несколько раз срабатывали мины, правда, солдаты отделывались легкими ушибами и царапинами. Но все-таки последний подрыв оказался губительным, набитых осколками водителя и его напарника вышвырнуло на дорогу через лобовое стекло. Тут же был схвачен подозрительный тип. Он быстро уходил вдоль дувала и на окрики и выстрелы не реагировал. Его догнали уже в роще. Это был молодой мужчина в белых шароварах и белой длиннополой рубахе, в шерстяной безрукавке. Его обыскали и ничего, кроме четок, не нашли. Улыбаясь, он поправил каракулевую шапочку, на пальце сверкнул золотой перстень. Сержант Нуралиев спросил: почему он не остановился, зачем убегал? «И чему он радуется?» — спросил старший лейтенант Кожевников, корявый, здоровый, черный, опухший от горного солнца, ночных студеных ветров, копоти двигателей и костров. «А?!» — крикнул старший лейтенант. Тонкое смуглое лицо афганца продолжало светиться странной улыбкой, как будто все происходящее не имело к нему отношения, — и в тот же миг грузный кулак Кожевникова, описав дугу, нанес сокрушительный удар по этому лицу, Нуралиев ударил со своей стороны, каракулевая шапка полетела; подбегали остальные, заслоняя и афганца, и Кожевникова, и Нуралиева. Мещеряков больше не видел этого афганца. Но навсегда запомнил его лицо в бликах странной улыбки.
А вот лица бежавшего лейтенанта вспомнить не мог. Несколько дней спустя разнеслась весть о том, что лейтенант из третьей роты исчез, и Мещеряков, служивший в седьмой роте, попытался вспомнить его и не смог.
Что же произошло?
Никто не знал. Известно было только одно: лейтенант ушел поздно вечером, сказав своему часовому, что идет к артиллеристам на чай, его приглашали, хотя, как потом выяснилось, никто его никуда не приглашал.
Или напутал все часовой и те крестьяне?