невольно вырвавшиеся у Сердара слова о мести, которой он ждал в течение долгих лет, были намеком на это таинственное соперничество.
Абсолютное молчание относительно придуманного им плана являлось во всяком случае обязательным, а потому понятно, что Фред, несмотря на всю свою дружбу к Бобу, которого он в хорошем настроении духа называл всегда генералом, не мог доверить ему столь важной тайны, тем более, что Боб представлял собою живое олицетворение болтливости.
У него в жизни была также своя ненависть, о которой он рассказывал всякому встречному и при всяком удобном случае, и если враг его до сих пор еще ничего не знал об этом, то янки был здесь не виноват. Всякий раз, когда с ним случалось что-нибудь неприятное, он потрясал по воздуху кулаком и кричал таким голосом, который казался скорее смешным, чем страшным:
— Проклятый Максуэлл, ты поплатишься мне за это!
Максуэллом звали офицера, который по распоряжению высших властей проник во дворец генерала Боба Барнета и сообщил ему о приказании немедленно, не унося с собой ни одной рупии, покинуть дворец под угрозой быть расстрелянным.
И Боб, который, так сказать, нашел там клад и вел жизнь праздную среди цветов и благоуханий серали, только изредка, как начальник артиллерии осматривая крепостные пушки времен Людовика XIV, поклялся Максуэллу вечной местью, которую он дал себе слово удовлетворить рано или поздно.
По привычке к одной из своих бесчисленных профессий, так как в течение своей жизни, полной приключений, он до некоторой степени примыкал и к коммерции, — он не был бы янки без этого — он составлял в своей памяти нечто в роде бухгалтерской книги двойной системы, к которой все свои злоключения он вписывал в расход Максуэлла, обещая подвести баланс в первый же раз, как только случай снова столкнет его с этим офицером.
Солнце тем временем поднималось все выше и выше на горизонте, заливая золотисто-огненными лучами своими беспредельную равнину индийского океана и роскошную растительность острова, казавшегося огромным букетом зелени, томно омывающим подножие свое в огненно-металлической лазури волн. Вид, открывающийся с вершин пика Адама на целый ряд плато, капризные волнообразные изменения почв и долины, покрытые тамариндами, огневиками с красными, огненными цветами, тюльпановыми деревьями с желтыми цветами, банианами, индийскими фикусами, манговыми деревьями и цитронными деревьями, представлял собою такое живописное и восхитительное зрелище, какое трудно встретить в мире. Но нашим авантюристам некогда было освежать свои души соприкосновением с великим зрелищем природы: суда, величественно приходившие в это время по фарватеру, поглощали все их внимание. Они наблюдали за тем, как суда, обойдя осторожно песчаные мели, загромождавшие канал, направились к Королевскому порту и бросили наконец якорь близ самого порта в двухстах или трехстах саженях от берега. После нескольких минут молчаливого наблюдения Сердар положил бинокль обратно в футляр и, обращаясь к своему другу, сказал:
— Пароходы у пристани, наконец, через четыре или пять часов должен прибыть наш курьер. Как приятно получать время от времени известия из Европы!
— Говори сам за себя, — отвечал Боб, — ты поддерживаешь поистине министерскую корреспонденцию; я же, черт возьми, с тех пор, как нахожусь в этой стране, не получил еще ни одного лоскутка бумаги от своих прежних друзей. Когда я сделался генералом раджи Аудского, я написал батюшке Барнету и сообщил ему о своем повышении, но старик, всегда предсказывавший мне, что из меня ничего хорошего не выйдет, прислал мне сухой ответ в две строчки, что он не любит мистификаций… Вот единственное известие, полученное от моей почтенной семьи.
— Только бы Ауджали встретил Раму-Модели, — продолжал Сердар с задумчивым видом, не обращая внимания на болтовню своего друга.
— Ты напрасно послал его одного, — отвечал Боб, — я предупреждал тебя.
— Я не мог отправить ни Нариндры, ни Сами; они не знаю Пуанте де Галль, а так как тамульский и индостанский единственные языки, на которых говорят на Цейлоне, им неизвестны, они не могли бы разузнать о жилище Рами.
— А Ауджали? — со смехом прервал его Боб.
— Ауджали два года до начала войны прожил у меня вместе с Рамой-Модели и сумеет его найти. Можешь быть уверен в его сообразительности. Я ему, впрочем, вручил письмо, достаточно объясняющее все, на тот случай, если бы Рама не понял по виду курьера, что оно адресовано ему. В том же пакете находится целая серия корреспонденций, адресованных европейским офицерам в армии Нана, которые не могут иначе получить никаких известий во время войны с Англией, ибо у революционеров не имеется ни одного порта, посредством которого они могли бы сообщаться с заграницей.
— Достаточно малейшего подозрения, чтобы друг твой Рама был повешен на крепостном валу.
— Рама не боится ни англичан, ни смерти.
— Полно, — отвечал Боб несколько ворчливым тоном, — не станешь же ты уверять меня, что ты исключительно из любви к ремеслу сельского почтальона заставил нас пройти форсированным маршем всю Индию, чтобы стоять для каких-то наблюдений на верхушке пика Адама!
— Вот ты снова нарушил свою клятву, — с грустью сказал ему Сердар, — зачем предлагаешь такие вопросы всякий раз, когда представляется к этому случай, тогда как знаешь, что я не могу и не хочу тебе отвечать?
— Ну, не сердись, — сказал Боб, протягивая ему руку, — я ничего больше не буду спрашивать и с закрытыми глазами буду всюду следовать за тобой… только не забывай меня, когда понадобится наносить удары или получать их.
— Я знаю, что могу рассчитывать на твою преданность, — с искренним волнением отвечал ему Сердар. — Не бойся, ты понадобишься мне, вероятно, раньше, чем я желал бы этого.
Он взял бинокль и по-прежнему занялся наблюдением.
Так всегда кончались эти споры.
Тем временем Нариндра и Сами приготовили кофе и рисовые лепешки, простая и умеренная пища, составляющая обыкновенно первый завтрак.
— И дрянной же корм! — ворчал Боб Барнет, глотая мягкие лепешки, которые на местном наречии назывались «аппис» и были так же легки, как маленькие крокетки в форме ракушки, которые продают в Париже разносчики. — God bless me!* — Надо по меньшей мере триста семьдесят таких пилюль… я рассчитывал… чтобы насытить порядочного человека… и при этом ни одной капельки виски, чтобы согреть желудок. И подумать только, что у меня в подвале моего Аудского дворца все заставлено было первосортными винами, старым виски, бутылками двадцатилетнего джина, — и их выпили за мое здоровье, не пригласив даже меня, эти сатанинские красные мундиры!.. Не заберись мы еще на эту сахарную голову, а останься на равнине, мы могли бы найти у туземцев пищу и эррак (рисовая водка)!.. Еще один день рисовых лепешек и чистой воды, потому что кофе ни что иное, как вода, подкрашенная цветом «дебета» синьора Максуэлла… Не беспокойтесь, капитан, все будет полностью уплачено вам; мы одним ударом подведем балансы наших счетов…
></emphasis
И, продолжая таким образом ругаться и проклинать, честный янки глотал целые горы, пирамиды «апписов» к великому изумлению Нариндры и Сами, которые не успевали готовить их. Но все в этом мире имеет свои границы, даже аппетит янки, и Боб Барнет кончил тем, что насытился. Он проглотил затем кружку кофе вместимостью в четыре, пять литров, подслащенного тростниковым сиропом в сообразном этому количеству размере и, громко крякнув двадцать три раза, сказал с видимым удовольствием, что теперь «ему гораздо лучше!»
Странная раса эти англосаксонцы! Есть, это потребность всякого живого существа, которой оно не может лишить себя; но странный феномен! В то время, как жители юга, французы, итальянцы, испанцы и т.д. нуждаются в умеренности, чтобы вполне владеть своими умственными способностями, у народов севера: германцев, саксонцев, англосаксонцев мозг действует только тогда, когда у них плотно набит желудок несколькими слоями съестных припасов. Знаменитый Боб Барнет был истым представителем этой расы, тяжелой и сонной натощак; человек дела просыпался в нем только, когда он успевал удовлетворить свои животные потребности.