7
В таверне «Два моста» кое-что произошло, именно так, как я себе рисовал, а кое-что, как ни удивительно, еще лучше.
Был понедельник, и для буднего дня собралось довольно много народу, особенно из живущих в отеле. Однако нам дали хороший столик около окна, выходившего на освещенный бассейн. Входя, Эна сбросила шаль. Плечи и ноги у нее уже загорели, она держала меня за руку, словно была моей, и шла, ни на кого не глядя, вся в себе и одновременно все замечая. Мужчины пялились на нее, а женщины невольно разглядывали меня. Пусть все это глупо, но я уже говорил, без всех этих подробностей вам меня не понять. Поэтому не буду скрывать: я всегда испытывал гордость, находясь с ней.
Мы сели друг против друга. Рассматривая большое меню, Эна сказала, что впервые в таком месте – со свечами, серебряными приборами и холуями-официантами. Когда она была маленькая, родители повезли ее в Гренобль «показать глазки доктору» и повели потом в ресторан. Но там было убого-преубого, и развлекал ее только пес по кличке Люцифер, которого она кормила под столом мясом. А в заключение отец устроил целый скандал из-за обсчета в четыре су.
Не знаю с чего, но она повторила, что была тогда маленькой, что Люцифер означает «черт» и что он съел все ее мясо, и со смехом сказала, что на меня пялится блондинка в середине зала и чтобы я не смел поворачиваться, пусть злится, раз сидит со старикашкой. Ее глаза жили отдельно от улыбавшегося рта. В них словно застыла тень, и я приметил, что она концом вилки все чертит какие-то линии на скатерти. Потом сказала, чтобы я не сердился, если она кое о чем спросит, – я кивнул, – и попросила показать деньги, которые есть при мне.
Я их вытащил из кармана. Бумажника у меня нет. Выходя из дома, я сунул в карман несколько свернутых бумажек. И отдал ей. Даже под краской было заметно, какая она бледная. Она не стала пересчитывать, а просто подержала в руке. Почему она так вела себя в машине, я не очень понял. А теперь вроде бы нашел объяснение: она вспомнила отца, который когда-то заспорил из-за счета, – ей наверняка было стыдно в тот день, понять нетрудно, – и пока мы разговаривали, по ее лицу видно было, как она опасалась, что и у нас могут случиться неприятности.
Когда она вернула деньги – раскрыв мою ладонь и не глядя вложив их туда, – я спросил: догадался ли. Однако еще прежде, чем она ответила, уже знал, что ошибся. Она снова порозовела, и в глазах появилось забавное и даже хитрое выражение. Нет, ответила она, ей просто непонятно, почему я с ней так добр, другие, мол, так не старались.
К нам подошел метрдотель, – она назвала его дирижером, – и я проглотил на время свои расспросы. Она заказала дыню без портвейна, мороженое и клубнику, а что еще – я уж и не помню. «Дирижер» показал на большой стол в конце зала, там стояла куча закусок, и заметил: мадемуазель пожалеет, если их не попробует. Она ему кивнула. Он спросил, что мы будем пить. Я поглядел на мадемуазель, и та состроила кретинскую рожу. Эна ведь не пила вино. Кажется, кроме этого вечера, она потом не выпила ни капли, объяснив, что раскисает и начинает плакать. Я сказал – шампанское. Негодник удвоил ставку: «Какое?» Тут она меня выручила. Встав, чтобы отправиться за закусками, она со своим немецким акцентом сказала: «Мы уже много лет ездим сюда и пьем одно и то же». Тот покачал головой с видом человека, несущегося со скоростью сто километров в час. А я воспользовался этим и пошел за ней следом.
В конце концов он дал нам бутылку по средней цене. Эна сама проверила. Вот уж кто умел мгновенно проверять счета. Наша мать признавала в ней только это достоинство. Считала Эна быстрее кассы в самообслуге и мгновенно ловила ошибку в пять сантимов. Словом, и тут я ошибался на ее счет. Она понятия не имела о Людовике Шестнадцатом или Муссолини, и если немного знала о Гитлере, то из-за прозвища матери, но так и не запомнила, какие в мире есть столицы, кроме Парижа. Не могла написать слово, не сделав в нем четырех ошибок, но по части цифр я таких не видывал. Бу-Бу просто с ума сходил: спросит, скажем, сколько будет 1494 плюс 2767, и она немедля дает ответ. Проверив по бумажке, он убеждался – все точно. Однажды он всего-то минуту объяснял ей квадратные корни, и она с ходу обогнала его. По-моему, шампанское было недорогое, а за качество не ручаюсь. «Дирижер» с помощью официанта в красной куртке принес его нам в серебряном ведерке, Эна поглядела на позолоченную этикетку и сказала – сойдет.
Я спросил, с чего это ей вздумалось посмотреть деньги. Она ответила – сама не знает, а если я хочу ее иметь, нечего устраивать весь этот цирк, она, мол, готова хоть сейчас, на глазах у всех. Потом сказала, что едва только они переехали в нашу деревню пять или шесть месяцев назад, как она задумала, что я буду с ней и никто другой. Мол, заметила меня в первый же день. На мне тогда была грязная спецовка, белая в масляных пятнах тенниска и красная каскетка на голове.
Про каскетку она, может, и говорила правду, я долгое время носил именно такую, взял у Микки. Тот получил ее после своей первой победы – на отборочной гонке вокруг Драгиньяна. И я будто снова увидел толпу на бульваре в Драгиньяне, пеструю кучку гонщиков вдали под флагами, человек двадцать. Микки я издалека узнал по красной каскетке. Навалясь на руль, он выжимал последние пятьдесят метров. А я орал, как псих, меня била лихорадка, хотя светило яркое солнце. Затем объявили победителя, и это был мой чертов брат.
Когда она заговорила про механическое пианино, стоявшее во дворе, я уже с трудом понимал ее. Лицо нежное и очень внимательное, но в глазах снова тень. Хотя я побаивался, что она снова выйдет из себя, но сказал, что она приврала. Тогда она в отместку назвала меня несчастным болваном. Мы пили шампанское – она чуть отопьет и сливает мне в бокал, и мы почти не ели.
Когда официант пришел убрать тарелки, она, не глядя на него, сказала: «Сгинь, мы разговариваем», и он ушел, спрашивая себя, вероятно, правильно ли расслышал, потому что мы сидели молча. Она опять нашла на столе мою руку и, замотав головой, сказала, что не лгунья.
Позднее я показал на бассейн. Лампы над ним погасли. Все из ресторана уже ушли. Нет, скверно мне не было. Просто я еще никогда себя так не чувствовал. Сказала, что не умеет плавать и боится воды. Она ела клубнику и хотела дать мне попробовать со своей ложечки. Я отстранил ее руку и сказал, что знаю всех, с кем она была. Не называя Тессари, я сказал – так говорят. Она ответила: «Вот сволочи». Да, был отдыхающий, но никто за ними не подглядывал. Аптекарь – ничего подобного. Больше других ей нравился португалец, худой, раскрасавчик, даже сделал ей предложение, но между ними ничего не было, разве что один раз, чтобы покрасоваться перед приятелями, он прижал ее к дереву и поцеловал в губы.
Я спросил счет. Она сказала: «Тебе-то что до всего этого, я ведь тогда тебя не знала». Я снова глянул на нее. Должен сказать и о себе правду, чтобы все стало понятно. Передо мной сидела девица с наклеенными ресницами, крашеными волосами, в мятом платье, самая что ни на есть шлюха. Я даже не хотел ее больше. И она поняла мои мысли. То ли из-за выпитого шампанского, но она сделала именно то, что надо было – опустила на стол голову и расплакалась. Да, я был болван, но это была моя паршивая кукла, моя кукла.
Вышли из зала. Ей вернули шаль. Я уже лучше представлял себе отступление из России. Мне казалось, я играю в фильме, что я Марлон Брандо и тону в снегах. Кругом никого, только казаки в красных куртках. И тут я понял – она говорила правду, что, начав плакать, уже не может остановиться. Если бы кто посмел усмехнуться, я бы не знаю, что сделал – и так все было ну не знаю как скверно, – однако они стояли в красных куртках навытяжку и глядели куда-то вдаль через двери, приглашая приезжать снова.
На стоянке осталась только белая «ДС» моего хозяина. Я открыл дверцу, усадил Эну, обошел машину и сел за руль. Тогда она прижалась ко мне и стала целовать мокрыми от слез губами, приговаривать: ведь предупреждала, что да, пьяна, но не надо ее бросать, и сказала тогда: «Не ставь на мне крест».
В дороге еще немного тихо поплакала, вытирая щеки свернутым в комок платочком. Я видел только ее маленький носик, а когда светили встречные машины – черные волосы. Потом она, похоже, уснула. Или притворилась. А я крутил баранку и думал о том, что услыхал: что впервые она меня увидела в красной каскетке Микки.
Мне казалось, я выбросил каскетку задолго до их переезда в нашу деревню, но не очень был