заворачивала и расплеталась Кыновским перебором: завод не хотел бросать свои свежие барки в перебор промеж уже осатаневших барок с верхних пристаней.
— Логин, Платоха, загребай! — закричал Осташа под Плакун-горой. — Корнила, Никешка, наготове быть!..
Перебор бурлил — сейчас неопасный, но докучной. Осташа обогнал барку из северского каравана, сидевшую на мели. На барке бурлаки скидывали рубахи и стаскивали портки, готовясь спрыгнуть в воду. Добротные кыновские хоромины стояли на бровке под Плакун-горой в ряд, насмешливо щурясь на неудачников маленькими окошками. Осташа уже давно заметил, что в Кашке и выше ее по течению жители ставили свои дома задом к реке, а ниже Кашки — крыльцами. Когда Осташа спросил о том у бати, батя объяснил все просто: деревне надо простоять на берегу сто лет, тогда она повернется к реке лицом. Хотя Кын был и помоложе Старой Шайтанки или Старой Утки, но заселили его Строгановы своими людишками из Чусовских Городков, Нижних и Верхних, а городковские казаки были самым крепким русским корнем на этой когда-то дремуче-вогульской реке.
— Корнила, Никешка, загребай на раз! — крикнул Осташа. — Логин, Платоха, через раз тоже один раз возьми!..
Барка неуклюже подалась в сторону, словно корова обогнула пенек. Справа, сердито ворча, проплыла мимо здоровенная белая шапка буруна. Этот камень на дне перебора опытные бурлаки называли кратко и понятно: Варнак. Он один такой торчал прямо на стрежне и бил барки под дых. Осташа оглянулся — точно: барка, что бежала за ним, грохнула о камень днищем. Будет тамошним бурлакам забота воду отчерпывать…
На левом берегу в отдалении блеснул белыми заснеженными ребрами камень Гребешок с еловым острожком на темени. Потом потянулись просторные косогоры Долгого луга. Справа вышла из леса и встала над водой ровная стена бойца Стенового, длинная и невысокая. По плоскости словно гладко выструганная, поверху она была безжалостно иззубрена логами, а потому вся была увешана стеклянными нитками водопадиков. На повороте, почти напротив Стенового, потихоньку выросла бурая громада бойца Мултык.
Осташа не мог припомнить бойца уродливее и безобразнее. Весь из ломаных, растрескавшихся глыб, весь закиданный серым буреломом, полузатянутый лохмотьями мхов, сикось-накось заросший кривыми сосенками… Да еще башка немного свернута набок, будто его удар хватил. Мултык громоздился грудой скал, словно ссыпанный с неба, как руда из тачки. И хоть бог не обидел его ростом и мощью, но среди прочих бойцов он казался калекой: могуче наваливал на себя реку, да промахивался. Чусовая, задев его скользом, бежала дальше и только чуть потряхивала гривой. Мултыком этот боец прозвали за то, что приходилось крепко мултычить на перепутанных струях — грести потесями, чтобы не угодить в противотоки и суводи. Осташа, командуя, чуть не сорвал глотку, пока его барка проталкивалась сквозь чехарду бурунов к чистой воде.
Ровный, мерный ход успокаивал. Справа в ельнике махнули на прощание тонкие пластины камня Востряка, и начался длинный, нудный тягун — Бабенский плес. Осташа поставил трубу на перильце и молча смотрел вперед, где даль заволакивало моросью и крупка мела по черной воде. После Великана всеми этими поворотами, переборами и неопасными бойцами Чусовая словно зубы заговаривала, глаза отводила. Но Осташа с мысли не соскакивал: зрелище косных, топорами рубивших утопающим руки, было вбито в глаза, как кованые гвозди.
Ведь там, под Великаном, все спасались — и косные, и бурлаки… Великое и святое это дело — спасение. Но как у любого большого дела, есть у него и черная, дьявольская сторона, когда во имя его ничто другое не свято. Кому повезло в лодке оказаться, тот рубит руки всем прочим, кто за борта цепляется. Да, конечно, — в запале рубит, в страхе. Но все же это не истинная злоба, не подлинная ярость, не бесовское наущение. Это тоже смысл спасения. Без тех ударов топора спасения вообще никакого не будет…
И Конон, и Гермон, и батя — все они об одном говорили: о спасении. И Аввакум о том кричал из горящего сруба, и повенецкие старцы о том сотни книг полууставом написали. О том твердили и керженские скитники, и яицкие учителя. Только спасения во имя в огненные купели окунали таежные слободы. Только спасения именем Пугач никонианских попов на воротах вешал… И ладно там Пугач, ладно — огнепальные игумены или кержацкие старосты, что живьем закапывали в дудках пытливых рудознатцев: с ними все понятно, как и с теми, кто под Великаном в лодке топором махал. А вот батя?.. На батином пути в теснинах все светло и чисто. Нету ни лжи, ни гордыни. И он, Осташа, сколько ни нагрешил, а батиного пути не осквернил. Он ремесло сплавщицкое до дна вызнал: на триста верст от Ревды до Чусовских Городков мог всех бойцов перечислить, как часослов наизусть прочесть. Он не обобрал своих бурлаков, даже баб. Боже упаси — он никогда бы не польстился за мзду барку убить. Он не отринул души своей, как истяжельцы отринули, чтобы пройти Чусовую невредимым. И он никогда не станет даже у врага своего барку поддырявливать, не станет глухой полночью снасти ей резать, не станет про кого-либо наваривать караванному: «Этого не бери!» Но ведь именно потому, что он честен, что он батиным путем в теснинах идет, он-то и есть черная батина сторона!
Ведь батя-то правду только для себя сказал. А правда на то и нужна, чтобы для всех была. Для себя самого своя правда всегда непорочна. А вот для народа правда только через кровь живет.
Но с кровью только язычники камлают, а господь бескровной жертве учил. Потому, видать, и не приходит царство божье, что народ, лика лишенный, одну только плеть понимает, а божьего гласа не слышит. Может, потому и добрее было бы, чтобы народом тайна беззакония правила? Чтобы торжествовал порядок Конона — тайная власть, тайная милость, тайная кара?.. Конон-то батин путь в теснинах понимал, да не верил в него, а верил в свою тайну беззакония. И она у Конона доброму делу служила. Может, и лучше приять истяжельство, чтобы последнее таинство старца Гермона отводило грех? А может, умнее всего жить, как Колыван рассудил: правда и вовсе не нужна. Живи, как можешь. Твори, чего задумал. А если Трифон Вятский тебе не поклонится, то спасайся сам своей ценой. К чему людская правда на земле, если есть божья правда — и будет Страшный суд? Может, одна гордыня ли это — путь в теснинах искать? Или все же так господом человеку заповедано?
А может, правда совсем в другом? В том, что есть пастыри, которые ищут пути, и есть паства, которая идет. Есть сплавщики — и есть бурлаки. Всякому — свой закон. И кому кем быть — не миру решать: каждый сам собою свыше определен. И хоть у пастыря с паствой разный удел, но спасение будет общим, ежели за все ответ держать без лжи и страха. Не зря же лучшие сплавщики старость и смерть в скитах на Веселых горах встречали, и даже сам Конон Шелегин дела свои тайные и беззаконные вел из каплицы.
И верна ли для всех батина правда? Стоит ли назвать ее народу — ведь через кровь называть придется?.. Правду царя Петра Федорыча Пугач народу назвал — и что из того вышло? Но все ж таки Пугач ургаланом был, а ведь Осташа — живая душа… Не было у Осташи ответа. Не разрешить эту загадку никому и никогда. Можно только верить, а судить народ и бог будут. И, наверное, рассудят по-разному…
Слева на обрывчике показались макушки вогульских чумов и односкатных избушек с рогатыми лосиными черепами на концах стрех. Это была вогульская деревенька со смешным названием Бабёнки. Батя говорил, что название неверное. Правильное название — Бебяки, только народ переделал его в понятное для себя. По преданию, в этой деревушке двести лет назад и жил вогульский князец Бебяк, который вместе с князьцами Амбалом и Зевендуком решил убить святого Трифона. Трифон срубил священную вогульскую ель на Гляденовской горе на Каме, вот князьцы и осерчали. Пошли в Сылвенский острожек к строгановскому приказчику Третьяку Моисееву, чтобы спросить: можно им сейчас убить Трифона или пока обождать? Третьяк, слава богу, наотрез запретил вогулам.
Это лишь у святых получалось — правду народу говорить только через свою кровь, а не через чужую. А простым людям на то ни ума, ни души не хватает — не тот удел. Вон даже Чусовая — темная река, а и то без кровавого цвета не обошлась. Излучина вокруг мыса перед Ослянской пристанью так и называется: Кровяной берег. Здесь то слева, то справа оголяются под лесом коренные берега поймы: тянутся высокие и длинные откосы, словно выкрашенные сукровицей. Не глина, не камень — земля слежалась, славилась, сплющилась намертво, а чуть-чуть крепости ей все же не хватило. Так и не превратился берег в скалу.
Обогнув большой и низкий мыс с покосами и выгоном, Чусовая подкатилась к Ослянской пристани. У причалов стояли три пустые барки, на которые не хватило груза. Прочие суда уже отпустили. В Ослянке