от бога не положено. А у тебя батюшка тебе ясно ответ давал, как сплавщиком быть. Трудно, конечно, только сам помни завет нашей веры — беги от торных путей. Вера в удаленьи неколебима.
Алфер подтянул ноги, обхватил их руками и положил подбородок на колени. Он молча глядел куда-то за реку, за березовый перелесок на другом берегу. Осташа не знал, чего сделать, чего сказать. Ночь была тихая, теплая, звездная. У костра гомонили мужики, дождавшиеся Федьки со жбаном, слышался хохот Фиски. Чусовая нежным, бабьим изгибом уходила за поворот. Надутым рыбьим пузырем белел взлобок скалы со смешным именем Нижний Зайчик. Хоть и камень, хоть и чусовской боец, а никакой не боец. Настоящие бойцы там, дальше, за Гуляй-камнем, — в угрюмой вайлуге стиснули горло реки, вывернув кривые локти под ветер-лесобой. И там, в горах, в еловых уймах, на свет из подземных скитов, как змеи из нор, выползают толки один уродливее другого, словно вера Аввакумова истлела, как мшара на жаре, и вместо сокровища в кладовой яме только смрад и мертвецы.
— Алфер Иванович, Остафий Петрович, ужинать жалуйте, — позвала сзади Алферова жена.
— Идем-идем, Ефимья Ивановна, — ответил Алфер.
— Постой. — Осташа вдруг схватил Алфера за рукав. — Хочешь, я сейчас у Федьки жбан растопчу и в глаз ему дам?..
— Да бог с ними со всеми, — отмахнулся Алфер. — У каждого своя радость…
И Осташе стало понятно, что заботиться пьяными или похмельными бурлаками Алферу просто тьфу в сравнении с бедой, в которую он попал.
Алфер ушел в хворостяной шалаш-бугру на опушке поляны, и Ефимья отнесла ему ужин в шалаш. Осташа уселся возле костра. Оська, намаявшись, уже уснул голодным. Чахоточная баба отошла в сторонку. Федька Мильков браги не жалел, и конторский мужичишка скособочился, как гриб-сморчок, задремывая между Федькой и Платохой.
— Я на мережу вот такого сома брал!.. — горячась, доказывал Федька Платохе и широко разводил руки.
— Да брешешь, — гудел Платоха. — Сома? На мережу? Такого?..
— В запрошлом году брал, провалиться мне! С Холостяка на Сулёмском плесе прямо в Купальскую ночь! В яме сразу за Холостяком, у Песьянова ручья! Я, дурак, обругал его, сома-то, — а сом у водяного конь, водяной мне все лесы и заплел бородой! Ераску Беспалого в Илиме знаешь? Вот спроси у него — было!
Пьяненькая Фиска визгливо смеялась, махая на мужиков рукой, словно говорила им: «Да ну вас, вралей!» Но Федька с Платохой спорили для себя, на Фиску не смотрели. Осташа, отвернувшись, чтобы не поганить еду, быстро сметал затируху. Он все еще перебирал в уме слова Алфера, будто искал Алферовой тоске другое объяснение, попроще, чтобы не осквернить мечту. Но ничего не придумывалось. Осташе хотелось вскочить, распинать костер, нахлобучить жбан Федьке на башку так, чтобы клепки разъехались лепестками. Хотелось хоть что-то сделать, отомстить за то, что кто-то уже успел излагать его веру.
Фиска мягко навалилась на плечо Осташи своим плечом; изогнувшись, приникла горячим боком.
— Ой, раскольничек, подмерзла я что-то, — сладко пробормотала она. — Погрел бы ты меня, что ли, полой вон кафтана закинул…
— Пошли в лес, погрею, — вдруг хрипло сказал ей Осташа.
— Да верить-то вам… — жеманилась Фиска. — Заведешь за куст, а там: «Грех, грех!» — и бежать…
— Сама не убеги, — недобро предупредил Осташа.
Фиска пьяно и размыто посмотрела Осташе в лицо, ничего не заметила. Закряхтев, она оттолкнулась от Осташи и поднялась на ноги, одернула подол. Осташа тоже встал и сразу шагнул в темноту от костра, дернул Фиску за руку. Платоха и Федька, похоже, и внимания на них не обратили.
Никешка Долматов в первый раз поимел бабу у себя в Кумыше в бурьяне за банями, а потом двадцать раз рассказывал об этом Осташе, перебирая все мелочи. Он сам дивился своей отваге и поражался, как это все у него получилось, если он перед бабой трусил, будто черт перед петушиным криком. Но Осташа сейчас ни о чем таком и не думал. Он был точно ядро, выстреленное из пушки, — ему надо было ударить всем телом со всего разгона во что-нибудь живое, и чтобы сразу вдребезги. Он толкнул испуганно охнувшую Фиску в дерезняк, повалил на папорот и сам навалился сверху, стискивая бабу и со страстью, и с ненавистью. Ему эта любовь была вовсе не любовью, а точно он кол в колдуна заколачивал. И нарыв прорвался, затопив острой и сладкой болью, а потом уж стало можно вздохнуть.
Осташа сполз с Фиски и встал на колени, подтягивая штаны и завязывая на брюхе веревочку. Фиска тоже села, некрасиво раздвинув и подогнув голые, полные, белые в темноте ноги. Платок ее сбился на левое ухо, растрепанные волосы волной укрыли подбитый глаз, губы размазались по лицу.
— Так, что ли, да?.. — спросила Фиска и заревела. — Так, что ли?.. Да что же я сделала-то тебе? Да за что же ты меня?.. Господи, что за жизнь такая — без детенка, без мужика!.. В петле слаще!.. Да что же вы все, мужики, злые-то такие, кто вас сглазил?..
Осташа смотрел на плачущую Фиску, и ему было и жалко, и противно, и стыдно, и досадно. Он поднялся на ноги.
— Ну, чего ты, — пробурчал он и наклонился, подавая руку. — Давай вставай…
— Да уйди ты, постылый, — тихо сказала Фиска. Осташа распрямился, стискивая челюсти, со свистом выдохнул, развернулся и пошагал прочь. Нет, не того он ожидал от бабьей любви… Он плюнул на пень, как в чью-то рожу. О таком он с Фиской не договаривался. Полюбились — и в стороны, обоюдно довольные. И больше ничего. Ее печали — не его забота. Но саднили душу вскользь брошенные жестокие слова: «Кто сглазил?» А никто не сглазил. Просто, если б не Пугач, не такой была бы у него первая любовь с Маруськой Зырянкиной.
Осташа молча прошагал мимо костра. Федька с Платохой, ничего не заметив, все спорили про стерлядок и лещей. Осташа перепрыгнул с берега на палубу межеумка, во льяле достал из-за тюков свою котомку и лег на доски, ткнув барахло под голову. Хрустнула в котомке бумага яицкой грамоты, звякнули крестики.
«А кресты, видать, истяжлецы с себя и отдают Конону», — подумал Осташа, засыпая. И ему уже сразу начало сниться, что он вернулся домой, а бати нету и все унесли воры, только кивот не тронули.
ЗА КАМНЕМ ЧЕГЕН
Федьке нос разъело, и теперь добром его уже было не остановить. С утра он с Платохой опохмелялся, а потом все катилось по наезженной дорожке. К обеду Федька и Назарыч, конторский пьянчужка, уже валялись на палубе, а Платоха подносил Фиске. К ночи Платоха и Фиска падали, а Федька вставал. Он исхитрялся добывать хмельное чуть ли не в глухом лесу. В Уткинской Слободе, на Каменской пристани, в Треке и в Курье он вообще бежал за межеумком по берегу и заскакивал в попутные кабаки.
Алфер день простоял в Старой Утке, ожидая спуска воды из пруда для каравана Сылвенского завода. Когда же воду пустили, Федьку, Платоху, Назарыча, Фиску и молодого Оську, которого Федька потихоньку прибирал к рукам, Алфер не смог найти даже по кружалам. «Дак сам смотри, сплавщик, что за пристань!.. — орал потом пьяный Федька, пытаясь обнять Алфера. — Винокуренным бойцом начинается, Бражкиным кончается!.. Куды деваться хрещеному?..»
Воду Алфер упустил, и ниже бойца Слизкого потянулись броды, отмели, огрудки. Межеумок забренчал дном по каменистым ершам. За трухлявыми глыбами Дыро-ватого камня возле устья ручья Крутой Лог навстречу межеумку попался рудный обоз. Две лошади, впряженные цугом, шагали по мелководью и тянули вверх по течению большую лодку, груженную рудой с недалекого Пестеревского рудника. Межеумок тащило прямо на обоз. Возчик заругался, замахал шапкой, заметался в воде вокруг лошадей. Лошади шарахнулись к берегу, и он отскочил в сторону.
— Э-эх, савраски!.. — умиленно застонал Платоха, налег на гребь и затабанил, чтобы межеумок прошел правее.
— Куда-а?!. — заорал Осташа.
Он работал носовой левой гребью; Алфер, махнув рукой на сплавщицкий гонор, ворочал правую