отцы, дознавшись, срубили каренгу. Но память въелась, как щелок. И сейчас Осташе казалось, что судьба несет его над бездной тем же великанским шагом. Гонит по лесам от страсти к страсти, и все по дуге мимо Кашки, как мимо каренги. А может, и мимо правды. И Осташа уже очумел: никак этот полет не прекращался.
Веденей увел Осташу от Тискоса недалеко, версты на две. Вторую версту уже шли в темноте. Наконец Веденей остановился и сказал:
— Совсем, гляжу, спекся… Вот тут лежбище у меня.
Осташа еле разглядел огромную кучу лапника, из которой высовывался белый и широкий берестяной язык. Это была полсть. Осташа молча полез в нее, свернулся калачом между двумя берестяными полотнищами и закрыл глаза. Он думал, что уснет тут же, но в памяти сразу встало лицо Меркула с кровавыми лужами глазниц, с блестящими потеками на щеках… Как быстро перекувырнулась жизнь Меркула… Не жаль его, но все же — как быстро!.. И как спокойно смотрели на это хитники, Ипат, Еким… Чему удивляться после Пугача?
Батя говорил, что после Пугача у сатаны еще долго кровавая отрыжка будет. Вот она… Только и спасение, что батю вспоминать. И Осташе снова стало одиноко, совсем одиноко. Теперь, без бати, он сам был старшим, взрослым. Но тяготила не нужда зарабатывать хлеб, а беззащитность. В жизни батя был перед ним как ледолом перед мостом. Теперь нет ледолома, стой сам супротив ледохода: без прикрытия, шаткий и хлипкий. Иди по жизни уже не держась за батин хлястик. Плыви уже не вторым, не в струе за батиной баркой, как хотелось, а первым. И перед чем первым? Перед льдиной, перед бойцом, перед гибелью. Тоска…
Раньше казалось: надо быть как батя, да и все. А вот не выходит… Батю люди принимали, а его, Осташу, не принимают. Он как домовой: от сатаны отстал, к людям не пристал. Для всех он чужой, нежеланный, неправильный. Ничего-то и сделать не успел, а все на него, как псы, уже озлобились. Осташа понял, что он уже очень устал от того, что не таков, как хочется самому, и не таков, как хочется другим. Межеумок он — не бурлак и не сплавщик, не заводской и не пристанской, ни себе и ни людям. И все его гонят прочь. А ведь он — не пустышка: ему есть кем стать и в кого быть. «Тяжко мне, батя, в лесах… Я на Чусовую пойду. Я на Чусовой меж людей себе место зубами выгрызу».
Туманным, холодным и вялым утром Осташа вылез из полсти и поежился. Кругом был лес. Верхушки деревьев таяли в мокрой хмари. С еловых лап капала роса. Пожухлая трава казалась ледяной. От дыхания шел пар. Веденей вынырнул откуда-то из-за деревьев. Осташа в первый раз внимательно оглядел его и поразился: Веденей весь словно был сделан из бересты. На голове его криво сидел берестяной колпак-битук; штаны и лопотина были скроены из вареной бересты — тиски; ноги были обуты в берестяные сапоги-верзни; даже длинные грязные серые волосы и борода казались берестяными.
— Ты бы хоть зайца подловил да ободрал, — сказал Осташа.
Веденей устало улыбнулся. Белки глаз его покраснели от бессонной ночи. В одной руке он держал деревянный молоток-колот, которым оббивают шишки с деревьев, в другой — кузовок-пайву, тоже, конечно, берестяную.
— На, поешь, — протягивая пайву, полную кедровых орехов, сказал Веденей. — Я уже налущил. Больше у меня есть нечего.
Осташе орехов хватило на пять хапков. «Когда ж я по-человечески-то потрапезничаю?..» — подумал он.
— Ну и куда мы идем?
— Ко мне, на Костер-гору, — пояснил Веденей. — Ур-мань-кур, по- вогульски. Знаешь такую?
— Я что, на вогула похож? Послушай, дядя Веденей, зачем я тебе нужен? Отпусти ты меня… Укажи дорогу на Чусовую.
— Вот дойдем до Костер-горы, поговорим, там и видно будет, — уклончиво ответил Веденей. — Пошагали, давай, милок, собирать нам нечего…
И они шли еще целый день. Веденей не искал приметок, затесей — шел как зверь, словно по чутью. Но на пути им не приходилось лезть через валежник, обходить болотину или бочажины — значит, Веденей все ж таки выбирал дорогу, где почище. Однако он ни разу не провел Осташу верхом горы, чтоб в просветах Осташа смог увидеть окоем, смог нашарить взглядом дальнюю реку, и ни одного ручья они не перешагнули.
— Ловко ты меня ведешь, — заметил Осташа. Веденей оглянулся, усмехнулся и бросил Осташе красноватую гроздь недозрелой рябины.
— Про разбойника Рассказова знаешь? — спросил он. — Ну вот.
О Рассказове на Чусовой рассказывали много. Разбойник этот был добрым человеком и чертознаем. Грабил только богатых, но ни разу не пролил крови. Умел глаза отводить: сам в одном месте был, а голос в другом месте звучал. Его несколько раз ловила горная стража, сажала в острог, а он просил попить водицы в уточке и уплывал от стражи по воде. Хитрый караул в Екатеринбуржском каземате придумал поить Рассказова квасом. Тогда Рассказов добыл уголек, нарисовал на стене лодочку и все равно уплыл. «Верно, — согласился про себя Осташа. — Встретился бы на пути ручеек — я бы ушел вниз по течению к реке. Здесь любая река в Чусовую впадает. Добрался бы, так или иначе». Он уже до смерти умотался в этих великих, бескрайних, молчаливых лесах.
К своему жилью Веденей вывел Осташу в темноте, и Осташа опять ничего толком рассмотреть не смог. Огня Веденей зажигать не стал, только сунул Осташе в руку кусок холодного сушеного мяса.
— Утром, утром, — пробурчал он в ответ на все вопросы.
…А утром землю и небо сцепило ясным заморозком, и Осташа понял, что нынешнее лето кончилось безвозвратно. Он стоял у входа в Веденееву избу и озирался.
Веденей поставил свое жилье на опушке лесной поляны, которая лежала на склоне высокой горы, как скатерть, забытая на берегу после игрищ и хмельных трапез Купальской ночи. Поляну по кругу обступили старые березы. Их белые стволы чернели заплатами бармы — новой бересты, выросшей на месте содранной. Сквозь жидкое золото листвы сочно темнела хвоя матерого ельника, заслонившего окоем.
Низкая избенка Веденея была сикось-накось сложена из длинных и тонких слег. Щелястые стены, протыканные мхом, были забатованы жердями, как поленницы. Одна сторона избы вообще была врыта в крутой склон. Кровлей Веденей не озаботился: просто приподнял со склона пласт земли и положил его на застеленные берестяным скальем слеги потолка. На крыше очутилась целая заросль мелкой черемухи. А в избе на голову сыпались труха и песок, стояли потемки. Да и нечего было разглядывать, разве что широкий лежак на веделицах — жердях-подтоварниках, которые на плотах подкладывают под груз, чтобы не промок. Лежак опять же был завален лапником. Печку или хотя бы камелек Веденей не сложил, хотя вокруг избы валялись поленья-подлупежник, а у входа в избу серела давно промытая дождями проплешина очага. С боку к стене были приставлены резные чурки — ургаланы, как у Шакулы в Ёкве. Зачем они здесь?..
Осташа глядел по сторонам и мрачнел. Опять не становое жилье, а временное, бросовое. Значит, и жизнь здесь опять-таки абы-кабы, во имя чего-то другого… Чего? В скитах — во имя господа. У хитников — во имя золота. А здесь? А-а, хоть во чье имя, но уж точно не для человека. Для человека не такие дома строят. А значит, ему, Осташе, здесь тоже будет худо.
Оставляя черные следы на сизой, заиндевевшей траве, Осташа направился к суковатому и корявому пню-вакоре посреди поляны. Вакора была высотой в полторы сажени. Земля вокруг шелушилась пятнами кострищ. Видать, на этих огнях калили какое-то орудие, которым в вакоре насквозь прожгли дыру. Зачем?.. И что это за куча земли, уже затянутая мхом, из которой торчат воткнутые как попало палки, сучья, обломки жердей?.. Осташа оглянулся на дом Веденея и даже попятился, отвалив челюсть.
Над убогой хибарой, вкопанной в склон горы, в небо возносились чудовищные утесы. Они были заостренные, как ножи, чугунно-серые, отвесные и дикие. Осташа никогда не видал скал без реки. На реке понятно — река их и вымыла из земли. А здесь, на верхушке горы? Какие силы отесали эту гору, как кол, и расщепили острие? Какой ужас поднял дыбом каменные космы? Взгляд, продолжая могучий рывок зубцов, улетал в остывшее синее небо. Оно опасно нависло над горой, как перевернутый омут, на дне которого блекло отсвечивала серебряная вогульская тарелка солнца.
— Ну, как тебе Костер-гора? — раздалось за спиной, и Осташа чуть не подпрыгнул. Это к нему бесшумно подошел Веденей. Он держал в руке грубую деревянную посудину, в которой лежала куча