жить без души — это как у беса на милости, а много ли в бесах милости ? Все равно что ходить, держа у виска заряженное ружье. Рано или поздно на какой-нибудь кочке дернется палец — и грохнет выстрел.
— Коли ты любишь меня, то бесовство оставь, — глухо сказал Осташа в спину Бойтэ. — Для тебя я на грех — согласен, но не на бежбожье.
— Я не камлаю! — крикнула Бойтэ в пустоту над лесами. — Нашептанной водой не пою! Ящерковым крючком за одежу не цепляю, не колю вилочкой! Мужчины сами ко мне идут! Ты ведь тоже сам ко мне пришел — и тебе того же надо было!..
Осташа молчал: чего тут скажешь? Бойтэ поникла.
— Не то беда, что лезут ко мне, — убито произнесла она. — Мужчинам всякая женщина нужна… Беда в другом… Кто со мной полюбится — тот погибнет и душа его тоже погибнет. Потому что Шакула украденные души в жертву скалам приносит. Дух скалы душу сожрет, а человек без души, без защиты сам где угодно сгинет. Судьбу испытывать много не придется. Потому и не далась я тебе. Тебя мне жалко, вот и все.
Осташа обомлел:
— А зачем Шакула это делает?
Бойтэ повернулась, глядя на него со слезами, с ненавистью и с болью.
— Потому что вы нашу землю заняли. Потому что лесных идолов вы со святилищ в воду покидали, а духи из утонувших ургаланов на берега выползли и окаменели от злобы! Потому что вы совсем не по нашему закону живете! Вам надо каждый год Ханглавит водой наливать, чтобы ваши лодки с железом проплыли, а Ханглавит не жаба, чтобы можно было в зад надуть да посмеяться! Ханглавит мстит, духи бьют ваши лодки! А вам железо дороже людей! Кона ваш говорит Шакуле: «Заколдуй скалы, чтобы мои люди на лодках проплыли мимо них и лодки сберегли! Не заколдуешь — убью!»
Прелью и ветхостью скитов так повеяло на Осташу, что он передернул плечами. Словно на сердце плеснуло текучей, каменной сыростью истяжельчества…
— Кто за вогула заступится? Куда сбежать старику? А Шакула не бог, духа скалы не запугает! Шакула ему жертву дает и просит, как Кона велит! И я любому мужчине отдаюсь, чтобы такие, как ты, по Ханглавиту плавали! Я ли в том виновата? Я ли ведьма?
Голос Бойтэ набирал высоты и гнева. Осташа схватил было девку в охапку, чтобы она не сорвалась со скалы. Но Бойтэ вдруг завизжала, замотала головой, забилась — и вырвалась.
— Я ли ведьма?! — выкрикивала она, глядя на Осташу. Сейчас только на ведьму она и была похожа. — Ты нагой меня видел — есть ли хвост у меня?.. По-мужски ли я одежду застегиваю? Расстегни!.. Из моего чума против ли ветра дым идет?!. Вижу ли я зверей в темноте?!. Втыкаю ли в соху ножик и цежу ли молоко из клевцов по ночам?!. Притянешь ли ты меня к месту, если в мою тень гвоздь вколотишь?!. Побей меня, чтобы чары мои с себя снять, коли не веришь мне!..
Осташа растопырил руки, ловя Бойтэ на краю скалы. Но вогулка внезапно кинулась на снег ничком, перевернулась несколько раз, поползла на четвереньках, подвывая, и начала хватать снег полными горстями, пихать его в рот, словно хотела заткнуть горло. Осташа помертвел, вспомнив, где он уже видел такое — на Веселых горах на отчитке! Осташа скинул зипун, трясущимися руками развязал кушак, сложил его пополам, подскочил к Бойтэ и хлестнул ее поперек спины.
— Бей!.. — хрипло закричала вогулка каким-то не своим голосом.
Она уткнулась лбом в кедровый комель, повалилась боком, засучила ногами, точно перевернутый на спину жук. Одной рукой, ломая ногти, она принялась драть кору, а другой рукой, оставляя царапины на теле, стала задирать на спине рубаху. Осташа сек кушаком ее по ребрам, по вздрагивающему животу. Потом бросил кушак, упал на колени, начал закидывать девку снегом; потом за ноги подтащил ее к себе и стал тереть снегом ей щеки, лоб, глаза. Ее сейчас бы росой с семи трав умыть, чтоб охолонула, — да где ж взять росу под сугробами?..
— Все, все… — отталкивая Осташины руки, забормотала, задыхаясь, Бойтэ.
Осташа согнулся, прижимая к груди голову Бойтэ, целовал девку в макушку. Он весь содрогался от страха и сострадания.
— Я ведьма… — жалобно и бессильно бормотала Бойтэ. Лицо ее было в слезах, в растаявшем снеге, в розовых разводьях крови.
— Это не ты, это бесы тебя потерять боятся… Я тебя покрещу, отмолю… — давясь словами, обещал Осташа.
— От меня тебе только горе… Я порченая, и детей не будет… — Бойтэ словно захлебывалась. — Ты живи сам, женись на ком хочешь, — только приходи ко мне иногда… Только не забудь меня, а бросить — можешь…
— Ничего, ничего, — твердил Осташа. — Я всех убью… Шакулу убью, Конона убью… Лишь бы ты моей была…
— Не надо убивать… Я ведь уже стольких поубивала… Не надо больше… Я знаю, чего сделать… Я сама… Ты только подожди до весны… Я буду твоей… Я знаю, чего надо сделать… Я все знаю, все…
ПОДМЕНЁННЫЙ
Осташа вертелся на лавке с боку на бок, все никак не мог уснуть, потом уронил зипун, свесился, чтобы подобрать, и услышал с печи тихое бормотание Макарихи. Старуха тоже не спала, молилась.
— Эй, Макаровна, — позвал Осташа, — чего скажу… Я тебя отселю отсюда. Девку приведу. Мне-то самому с тобой тошно, а девку ты и вовсе со свету сведешь.
— Ты хозяин, твоя воля, — помолчав, покорно ответила с печи старуха. — А куда отселишь? На погост?
— Не люблю я тебя, да и за что мне тебя любить? Но смерти твоей не желаю, не клевещи. В Харенках избушку подходящую знаю. Выкуплю у схода, пока деньги есть. Там усадебка добрая.
— Ну да, — проскрипела Макариха. — Посередь двора береза — золотые сучья, и в углу корова, на одном рогу — баня, на другом — котел… Под старость лет строиться, обновы шить — грех.
— Грех молодым кровь студить, — жестко возразил Осташа. — Ладно, ешь меня поедом, а девку-то за что изводить станешь? Она ведь не виновна, что ты не семнадцать, а шисят лет назад родилась.
Макариха молчала, сопела.
— Давеча, еще без тебя, захожу я в горницу, вижу — сама сижу и холстину тку на смертную справу… И в четверток у меня прямо в руках веретено повдоль лопнуло… Это к скорой смерти. Может, погодишь, Остафий? Сама ведь скоро уберусь.
Осташе не было жалко Макариху. Все эти сказки о приметах скорой смерти своей она еще бате рассказывала, когда батя забрал к себе жить Лушу. С тех пор и Луша ушла, и батя, а эта карга все скрипит да жалобится, коли не ее верх в дому.
— До весны живи тут, а со сплава вернусь — собирай короба. Я тебе что хочешь из хозяйства отдам. Птицу бери, свинью, козу, Зорьку… И не о чем больше спорить.
Осташа закутал голову зипуном и крепко зажмурился: все, спать. С глаз долой Макариху — и вон из сердца всю ее родову.
…А под утро Осташу, спящего, вдруг сшибли с лавки, навалились сверху, овчиной и волосней бород закрыли лицо, заткнули глотку. Осташа заколотился в ужасе, спросонок подумал, что это алец, постен — домовой его оседлал. Надо вслух ругнуться, чтобы суседка с груди спрыгнул, а язык словно онемел… Но это был не домовой. Какие-то незнакомые мужики вязали Осташу вожжами. Вывернув башку, Осташа с пола увидел Макариху. Старуха, в черном платке, с шабуром на плечах, спиной к нему стояла перед кивотом, крестилась и кланялась медным образам.
— Да вы чего! — наконец заорал Осташа. — За что?!. Его, связанного, подняли, как куль, и посадили на лавку. Натянули на плечи зипун, нахлобучили шапку, прихлопнув ладонью. На ноги кое-как накрутили онучи и напялили валенки — видно, Макариха заранее достала их из сундука, пока Осташа спал.
— Давай, сердешный, глотни кваску, да с богом в путь-дорогу, — с робким и каким-то виноватым