Из темноты, шатаясь, появился Шакула и привалился к елке, на которую Осташа намотал суровую ниточку.
— Еле дотащился… — пожаловался он. — Околченожел совсем… Смотри: ёсаг-то пополам… — Он чуть приподнял колено, и Осташа увидел, что его левая лыжина обломлена по носку.
Осташа поглядел по сторонам: мленье исчезло. Не было вокруг Шакулы несчастных теней сгинувшей горной стражи. Тьма была пустая, как дырявое ведро.
— Одни мы, — кивнул вогул и, помолчав, попросил: — Оборви нитки-то… Дай у нодьи отогреться.
Осташа вяло, утомленно перекрестился и со вздохом ответил:
— А сам и оборви.
Шакула мелко захихикал и съехал спиной по стволу на снег.
— Боишься все ж таки?.. А я не буду обрывать. Мне уже все равно, что по ту сторону, что по эту.
Осташа угрюмо уселся на лапник, по-татарски скрестил ноги, положил штуцер и протянул к огню ладони. Так они с Шакулой и сидели друг рядом с другом, разделенные тремя шагами и тремя натянутыми нитками.
— А где ты Яшку бросил? — наконец спросил Осташа.
Шакула закряхтел:
— Яку… Кто кого бросил… Яка на Юнтуп Пуп ушел, на Игольное Ушко… Это я ему Юнтуп Пуп показал. Он и ушел. А я домой пошел, в Ёкву. Лыжу сломал. Да и незачем уже мне за Якой, кончился Шакула…
Осташа покосился на вогула.
— Всем бы так кончиться… — буркнул он.
— Твои солдаты во мленье тоже до конца мира бродить будут, а так бы их через десять лет на войне убили.
— Не вышло у тебя меня мленьем остановить? — зло оскалился Осташа.
— Не вышло, — печально покивал Шакула. — Брось еще полено, света хочу… Дурак я старый. Девка-то, Бойтэ, муудрая, а я дурак. Когда она душу твою красть хотела, это когда я тебя в лодке выловил, она все-о-о увидела, да ничего мне не сказала.
— Чего она увидела?
— Увидела, что ты Холитан Хар Амп — Завтрашний Пес.
— А это еще что такое?
Что с Кононом говорить, что с Гермоном, что с Нежданой Колывановой, что с Бойтэ — всякий раз Осташа что-то новое о себе узнавал. Жил-поживал, а сам себя почти не знал. Так у донной глыбы-бульника над водой видна только макушка, а за этим камнем по Чусовой такие майданы бегут, что любой из них груженую насаду перевернет.
— Большие люди — ну, я, к примеру, Кона ваш, Гермон, — они как медведи-шатуны. Шатуны раньше всех из берлоги вылезают и раньше времени своего живут, а потому и могут больше, чем другие медведи. Шатун — он чем страшен? — Шакула посмотрел на Осташу сквозь нитки. — Людей ест? Э-э, бывает, и летний медведь людей ест, не беда. Шатун не тем страшен, что людей ест а тем, что людей понимает. Шатун про людей все знает Речь слышит, как я или ты. Его в ловушку не заманишь — обойдет. Облавой его не взять — его всегда на том месте уже нету. Не боится он того, чего другие медведи боятся. Всегда, всегда сзади нападает. Он почти демон. Но все равно медведь. Ты не знаешь, ты не лесной человек, а вогулы знают… Знали, — поправился Шакула, — пока были еще настоящие вогулы на Ханглавите. Я да девка моя — последние мы… Шакула печально замолчал.
— Ну, говори, — поторопил Осташа.
— На шатуна только одна управа была — Завтрашний Пес. С виду вроде простая собака. От других отличается тем, что кошек не боится. Холитан Хар Амп — редкий дар был. На три, четыре павыла — один. Хранили его, берегли. Я много жил, а Холитан Хар Ампов только двух видел. Гавкают, как все, — и вроде больше ничего. Но это не наши собаки. Они щенками прибежали сквозь Юнтуп Пуп, из завтрашнего дня. А потому умеют брать завтрашний след, которого сегодня еще нету. Вот с ними и охотились на шатунов. Ты — не пес, конечно, а человек, но ты — Холитан Хар Амп. Как тебя мленью взять, если оно только там, где ты уже вчера прошел? Никак. Девка-то это и поняла — нитки вот тебе дала. А мне откуда знать? Она еще когда голая на тебе лежала, вижу я — не так что-то она корчится. Я решил, это ты ее так взял. А ты как мертвяк был, ничего, ясно, не мог девке сделать. Это она сама про тебя дознавалась. И мне не сказала. Выбрала тебя.
Поначалу Осташа пытался что-то понять в словах Шакулы, а потом и стараться перестал. Не мог он воедино все это увязать: Кононово рассуждение о правде людской, толк последнего таинства — истяжельчества, убежденность Нежданы, странно согласную с явлением Колывану святого Трифона… Осташа и простого-то — кто и как батю убил? — не смог раскрыть, куда уж сейчас пробовать…
— Плевать мне на все это, как и на мленье твое, — устало сказал Осташа. — Мороки вогульские, толки староверческие… Я — человек простой, из цельной доски выпилен. Я сплавщик. Нету мне дела до этого. Я иду Яшку Гусева убить, и все. Ты мне скажи, где твой Юп… Пуп… Или как его?
— Назвать не могу, — сочувственно произнес Шакула. — Но когда ты к нему поближе подойдешь — я тебе на него рукой покажу.
— Так ты ж домой поплелся, — удивился Осташа. Шакула согласно закивал:
— Увидимся. Все равно. Покажу рукой.
Осташа мучительно соображал, что вогул имеет в виду. …Или юп-пуп этот все ж таки в Ёкве, и Яшка там прячется, опять Бойтэ раздевает?!. Осташа вскинулся, яростно глядя на Шакулу.
— Путаешь меня, старый хрыч? — гневно закричал он. Шакула замотал головой.
— Все теперь твое, — сказал он. — Кончился Шакула. Думаешь, зачем я в скит побежал? Чтобы сказать Гермону, что ты к нему с горной стражей идешь, да?
— А еще-то зачем? — хмыкнул Осташа. Шакула захихикал:
— Мне-то скит этот — кость в горле. Я-то рад, что гора упала. А пошел я, чтобы сказать, что в Железе умер Кона, вот. Весть донеслась. Старый ведь он был, Кона-то. Чего-то узнал и умер.
«Железо» — по-вогульски «Ревда». Значит, умер Ко-нон Шелегин?.. Посмотрел на него, на Осташу, все понял — и умер?
— Ты умойся снегом, — посоветовал Шакула и начал медленно подыматься. — Полегче станет… И прощай. Помни про мою руку…
Шакула неловко развернулся и побрел куда-то в темноту, похлопывая сломанной лыжей. Еще миг — и его сгорбленная спина исчезла из отсветов нодьи. Теперь только еловые лапы тихо покачивались там, где он только что был, да сеяли снег.
Осташа посидел, тупо глядя вслед Шакуле, и вдруг вскочил, начал собираться, засупонился, вдел плечо в ремень штуцера, нацепил стремена лыж. А чего ждать? Все стало ясно. Шакула ушел по тропе в Ёкву. Значит, другая тропа — на Юнтуп Пуп, где хочет спрятаться Фармазон. Осташа решительно оборвал нитки и двинулся прочь с поляны. И отсвет нодьи быстро угас за толстыми снежными деревьями.
Осташа монотонно, упрямо шел, шел, шел по лыжне, опустив голову, чтобы не потерять из виду след, будто он и вправду был псом. Кругом косматилась зимняя тьма. Призраками вдруг возникали в ней еловые лапы с полными горстями снега в ладонях, лезли в лицо, кололи скулы, оглаживали по плечам. Он ничего не замечал, только изредка передергивался, как зверь, и стряхивал с загривка сугроб. Любой древесный нарост на стволе казался кривым рылом нечисти, что молча пялилась на Осташу из холодного вогульского мрака.
И наконец ночь начала редеть. Лес разлепился на отдельные деревья, серые и пухлые, будто пыльные, как осиные коконы под стрехами конюшни. Потом впереди что-то засинело, словно промоина. Это была тусклая заря над Чусовой.
Осташа вышел на вершину скалы. С замерзших стекол глаз точно стерло паутину… Мутный, неохотный рассвет дымил, как сырой костер, клубами выдувал дальние горы и низкие тучи над глубокой рытвиной реки. Осташа стоял лыжами в следе Яшки Фармазона. Он видел, что чуть подальше, у самого края обрыва, этот след вдруг разъезжался безобразными кривулинами. Полоса снега была сдвинута и сброшена