знаю, она думала о мужчинах, которые изнасиловали ее мать, и я сказал:
«Пойди скажи, кто ты такая. Посмотри, какая будет у них реакция. Разве ты не для этого приехала сюда?»
Но она ответила, что у нее атрофировались все чувства. Эти старики, были вовсе не теми мужчинами, которых она рисовала в своем воображении. Те мужчины, которых она представляла себе, были ее возраста, а значит, ни в чем не могли быть виноваты; все, кто по возрасту подходил, были стариками, а потому тоже уже не были ни в чем виноваты. Отхлебнув супа, она добавила:
«Все, кроме вон
Она смотрела в упор на одного из игроков — такой же старый, как они все, это верно, но бодрее и грубее на вид. Этот старик не вызывал сочувствия, но внимание привлекали его крупные, мускулистые руки, тогда как плечи и шея не были жилистыми. У него была тяжелая нижняя челюсть, а глазки бегали быстро, как у юноши. Время от времени он с интересом поглядывал на Утч. Мне захотелось уйти, но Утч решила понаблюдать за этим человеком: она думала, что найдет в себе силы заговорить с ним.
Похоже, под взглядом Утч он чувствовал себя неловко; он ерзал на стуле, как чесоточный, или будто ноги ему сводила судорога. Когда он встал, стало ясно, что костыли, прислоненные к краю скамейки, — его; у него не было ног. Когда он вылез из-за игрального стола, я понял, почему его шея, плечи и руки — как у молодого. Он вихляясь подошел к нашему столу: нелепая марионетка, акробат с ампутированными конечностям. Он балансировал перед нами на костылях, слегка покачиваясь, иногда выставляя чуть вперед или назад один из них, чтобы стоять ровнее. Верхняя часть костыля, упиравшая под мышки, была обмотана лоскутами одеяла, а там, где опирались ладони, дерево было словно отполировано. Вся поверхность костылей была исписана инициалами, именами; ее украшали вырезанные на ней рожицы, изображения животных, сложная, исполненная немалого исторического значения резьба — как на портале древнего собора. Он улыбнулся, глядя вниз, на Утч.
Потом она рассказала мне, что он спросил, знакомы ли они и не приехала ли она навестить кого- нибудь.
«Все растут так быстро», — так он выразился.
Она сказала: нет, она здесь впервые. А, значит, ошибся, сказал он. Когда он ушел, Утч спросила у хозяйки, как он потерял ноги. Война. Вот все, что ответила эта пожилая женщина. Русские? Она допускает, что это могло произойти на русском фронте — там частенько теряли конечности.
Когда мы вышли, один из игроков подошел к нам.
«Не слушайте ее, — сказал он Утч. — Он потерял ноги прямо тут, в деревне. Русские это сделали. Они его пытали, потому что он не говорил, где спрятались его жена и дочери. Они сунули его под яблочный пресс. Он не сказал, но они все равно их нашли».
Я не мог понять, зачем этому старику понадобилось рассказывать подобную историю незнакомым людям. Утч уверяла, что перевела она все точно. Из Айхбюхля мы выехали, пока не начало темнеть. Утч сидела рядом и тихо плакала. Я остановил машину у реки, просто чтобы обнять ее и успокоить. Речка называлась Лейта — чистая, мелководная, с каменистым дном, очень красивая. Утч еще поплакала, пока мы не осознали, что оба смотрим в упор на корову. Она отбилась от стада и паслась у обочины. Корова с любопытством взглянула на нас.
«О боже», — всхлипнула Утч.
«Успокойся, — сказал я. — Это просто корова».
Корова смотрела на нас ласково и глуповато; для коров не существует истории.
В конце концов Утч громко рассмеялась — я полагаю, что она
«До свиданья, мама!» — сказала она корове.
Потом я повел машину по дощатому мостику через Лейту, и все другие коровы почтительно смотрели на нас, когда мы грохотали по доскам.
«До свиданья, мама!» — крикнула Утч, когда я увеличил скорость.
Во всем чувствовался ноябрь. Виноградники опустели. Картошку и другие корнеплоды собрали и уложили в погреба. Сидр также, несомненно, уже приготовили.
Большую часть ночи Утч проплакала в своей комнатке, полной цветов, а я занимался с ней любовью, когда она хотела этого. Потом час-другой она отсутствовала, и я подумал, что она принимает ванну внизу. Но, вернувшись на рассвете, Утч сказала, что прощалась с Генрихом и Вилли. Что ж, самое время было прощаться. На следующий день мы уезжали.
Утром в туалете я тоже попрощался с Генрихом и Вилли. Они вели себя тихо, вежливо и больше не проказничали. Я сказал, что очень жалею о случившемся с их кремом для бритья, но они отказались принимать какие-либо извинения.
«У тебя выросла хорошая борода, — сказал мне Вилли. — Не надо ее сбривать».
Потом мы с Утч сели в такси и поехали в аэропорт. Низкое серое небо — неважный день для полета. В аэропорту я купил «Геральд трибюн», но газета была старая, за вчерашний день, 22 ноября 1963 года. Мы ждали вечернего самолета. По громкоговорителю объявляли что-то на немецком, итальянском, русском и английском, но я не слушал. В баре было полно американцев. Многие из них плакали. В последние два дня я насмотрелся на множество странных вещей, и у меня не было причин полагать, что им придет конец. Как и все, я смотрел на экран телевизора. Там прокручивали одну и ту же явно любительскую пленку. Изображение было плохое, говорили на немецком. Я заметил большую американскую открытую машину и женщину, выкарабкивающуюся с заднего сиденья и прыгающую на грузовик сзади, чтобы помочь какому-то человеку перелезть оттуда в машину. Что-то непонятное.
«Где находится Даллас?» — спросила меня Утч.
«В Техасе, — сказал я. — А что случилось в Далласе?»
«Президент умер», — сказала Утч.
«Какой президент?» — спросил я.
Я думал, она имеет в виду президента какой-нибудь компании в Далласе.
«Ваш президент, — сказала Утч. — Ну, этот, герр Кеннеди».
«Ja, — сказала Утч. — Герр Кеннеди умер. Его застрелили».
«В Далласе?» — спросил я.
Почему-то я не мог поверить, что наш президент когда-нибудь отправится в Даллас. Я уставился на Утч, которая даже имени президента не знала. Что должна она думать о той стране, куда ехала? В Европе, конечно, они все время убивают свою элиту, но не в Америке.
Впереди меня рыдала крупная дама в мехах. Она объяснила, что она республиканка из Колорадо, но, несмотря на это, всегда любила Кеннеди, так-то вот. Я спросил ее мужа, кто это сделал, и он сказал, что, наверное, какой-нибудь выродок, у которого не было приличной работы. Я видел, что Утч в смятении, и попытался объяснить ей, что это событие вовсе не типично, но оказалось, что она больше переживает из- за меня.
Когда позднее мы пересаживались во Франкфурте на другой самолет, мы узнали, что кем бы ни был убийца Кеннеди, его самого кто-то застрелил — в полицейском участке! Это мы тоже видели по телевизору. Утч даже глазом не моргнула, хотя большинство американцев продолжали плакать, потрясенные, испуганные. Для Утч, я думаю, это было не в новинку — именно так сводили счеты в Айхбюхле. Никто не объяснил ей, что в других частях света поступают иначе.
Когда мы приземлились в Нью-Йорке, какой-то журнал уже напечатал ту самую фотографию миссис Кеннеди, которая потом много месяцев будоражила умы. Фотография была большая, цветная — в цвете, конечно, лучше, потому что кровь тогда выглядит особенно убедительно; на фотографии вид у вдовы был горестный и ошеломленный, и она не заботилась о том, как выглядит. Она всегда так много внимания уделяла своей внешности, что именно поэтому, я думаю, людям хотелось видеть ее такой. Словно подглядываешь за ней голой. Перепачканный кровью костюм; чулки, пропитанные кровью президента; рассеянный взгляд. Эта фотография показалась Утч просто отвратительной; всю дорогу до Бостона она проплакала. Люди вокруг нас, возможно, думали, что она оплакивает президента и страну, но на самом деле было не так. Она оплакивала это лицо на фотографии — такое печальное, полное такого горя, что все