вежливо кивая, выслушивают его. Как только он замолк, они, разумеется, поняв его по жестам, которыми он сопровождал свою речь, вынесли нам из шалаша по большому куску сыра и по миске с кислым молоком.
– Вот видишь! – подмигивает он мне, уплетая сыр и запивая его кислым молоком. – Я же тебе сказал, что простые люди прекрасно понимают по-немецки. Правда, они простоквашу спутали с творогом, но это даже лучше!
Хитрец, хитрец! Сначала-то он вполне искренне сказал, что будет с пастухами говорить по-немецки, а потом уже, переигрывая образ, сделал вид, что с самого начала шутил! Это тем более точно, что он, кроме как в Чехословакии, ни в одной стране не бывал!
А вот об одном из должников.
– Подходит ко мне, – рассказывает он, – один наш сотрудник и просит меня одолжить деньги, если не сейчас, то хотя бы в конце месяца. Я ему говорю, что в ближайшее время не получится, потому что не предвидятся свободные деньги.
– Как же не предвидятся, – возражает он и, присев к моему столу, берет бумагу, ручку и подсчитывает мои предстоящие доходы: зарплату, премиальные и гонорар за статью, о которой я сам забыл.
– И ты ему дал? – спрашиваю я.
– Пришлось дать, – хохочет в ответ, – он правильно подсчитал мои доходы!
– Не слишком ли ты небрежно раздаешь деньги? – спросил я у него однажды.
– Нет, – сказал он, – за последние семь-восемь лет я раз сто одалживал людям деньги и только в трех случаях мне их не возвратили. Доверие к человеческой порядочности можно считать экспериментально оправданным.
– А как жена, не контролирует твои доходы?
– Нет, – говорит, – жена у меня молодчина. Она выше этих мелочей.
Иногда после рыбалки на берегу собирались вместе с нами рыбаки-любители. Готовили уху, пили водку, рассказывали всякие житейские истории. Среди этих рыбаков-любителей попадались отставники, причем самого широкого профиля. Мой молодой друг, совершенно невоздержанный на язык, начинал в их присутствии обсуждать проблемы, которые не принято обсуждать с малознакомыми людьми. Тем более с отставниками самого широкого профиля. Я, слава богу, битый волк, несколько раз предупреждал его, но он отмахивался, говоря:
– Миф о стукачах создан людьми, испытывающими острую нехватку в стукачах!
Он и этих отставников умел обаять, выуживая у них всякие интересные истории. Один из них однажды рассказал о своей встрече с Троцким.
Во время гражданской войны он был рядовым бойцом. В тот день они трижды неудачно атаковали вокзал одного городка, где засели белогвардейцы. Полуголодные, озлобленные потерями, бойцы отошли на свои позиции; и тут появился на своем броневике Троцкий. Выйдя на броневик, он стал произносить речь, но сначала его не только не слушали, но и громко матюгались в его адрес.
Минут двадцать он говорил почти в полной пустоте, а потом постепенно к броневику стали стягиваться бойцы, а часа через два он так раззадорил всех своей неистовой речью, что бойцы вслед за броневиком ринулись в атаку и захватили вокзал.
– Прямо так вместе с броневиком захватили вокзал? – спросил мой друг.
– Нет, – пояснил рассказчик, – броневик по дороге свернул, но мы захватили вокзал.
– Я так я думал! – захохотал мой друг, обнимая и целуя отставника.
Но больше всего я любил наши встречи вдвоем после рыбалки. О чем только мы не говорили за бутылкой хорошей «Изабеллы» или чачи.
Сколько же он успел перечитать и передумать в свои тридцать четыре года!
Мы говорили о Средиземноморье как об истинной духовной родине русских, закрепленной в творчестве Пушкина. (– Вы варяг, Виктор Максимович, кричал он, – у вас жесткая душа воина, но если вы способны защищать наши нежные души – княжьте! – и откидывался в хохоте), о национальной драме русского человека, его культурной неукорененности по сравнению с европейцем (чуждость вольтеровскому: каждый – свой виноградник), о трагедии огромных растекающихся пространств, которые всегда объективно приводили к непомерному сжиманию обручей государственности, что закрепляло в русском человеке психологию перекати-поля, благо было куда катиться, о способах преодоления этой психологии, об интуиции Столыпина, о золотом сне Новгорода, о сочинениях Платона («Апологию Сократа» он знал наизусть от первой до последней строчки), о влиянии мутагенных веществ на наследственные процессы, о низменных тенденциях искусства двадцатого века, его тайном рабстве в служении дурному своеволию под видом абсолютной свободы и о многом другом.
Как же я любил его в эти часы, как хорошело его лицо, когда он, подхваченный вдохновением, развивал только что тут же родившуюся мысль! Нет, думал я, не может сгинуть страна, в которой уже есть такие люди! Конечно, ощущение его душевной незащищенности порождало во мне некоторую тревогу, но и эта черта его была обаятельна. Да, это был один из тех редчайших людей, которые в клетку с человеком всегда входят без оружия!
Единственное, что мне в нем не нравилось, это его абсолютная неспортивность. Высокий, немного нескладный, он отличался некоторой нескоординированностью движений, свойственной людям такого рода. Конечно, раз в неделю, когда мы выходили в море, я сажал его на весла, но и тут он пытался всячески отлынивать.
Вот что он однажды ответил на мои упреки по этому поводу:
– Да, я питаю отвращение ко всякому физическому действию. Мне легче выучить новый язык, чем по утрам полчаса размахивать руками. Недавно я даже сконфузился из-за этого. Стояв очереди в кофейне, я вынул из кармана мелочь и уронил пятак. Мне неохота было нагибаться, я же длинный, нерентабельно – и я не поднял монету. Оказывается, за мной стоял какой-то местный старичок. Он все видел, минуты две терпел, а потом как понес меня: приезжают тут всякие, сорят деньгами, взвинчивают цены на базаре, жить невозможно.
– Дедушка, – говорю, – я местный, хоть и русский.
– Нет, – говорит, – какой, ты местный, я всех местных знаю.
И опять ругаться. А ведь он прав. Нельзя было оскорблять взгляд бедного человека такой пижонской сценой.
А все из-за моего отвращения ко всякому физическому труду. Для меня ввинчивать лампочку в патрон все равно что выполнять ритуал чуждой мне веры. А они, проклятые, перегорают с быстротой спички. А вбивать гвозди в стены? Что за унылое занятие! Как сказал, кажется, Олеша: вещи не любят меня. Добавлю к этому – и я не люблю вещи. Зато идеи любят меня, и я люблю идеи. Человеку свойственно обращаться к тому, что его любит…
– Не слишком ли ты много ишачишь на своих коллег, – спросил я его тогда, – со своей взаимной любовью к идеям?
Он пожал плечами:
– Человек знакомит меня со своей работой. Я ему говорю, если что-то плодотворное приходит мне в голову… Это в порядке вещей… Конечно, надо рациональней дозировать свое время.
Единственное, в чем он терял чувство такта, это в разговорах о своей жене. То, что он ее очень любит, это было ясно и так, хотя он об этом никогда не говорил. Но проскальзывали какие-то мелочи, которые неприятно царапали слух, тем более, что они исходили от него, столь тонкого во всем остальном человека. Например, пойманную рыбу он никогда не брал домой.
– Жена не любит возиться с рыбой, – говорил он, И, наоборот, если я коптил пойманную ставриду, он охотно брал ее домой.
– Жена обожает копченую ставриду, – говорил он.
Иногда он жаловался, что жена его сильно переутомляется. Я знал, что она нигде не работает и у них единственный десятилетний мальчик. В таких случаях он отправлял ее к матери в Москву или в какой- нибудь санаторий. Мальчик в это время переходил жить к его родителям.
– Отчего это она у тебя переутомляется? – спросил я у него однажды, сдерживая раздражение.
Он что-то такое начал бормотать об ее ужасном детстве, психопатическом отце, который угнетал