Они видели, как корабль стремглав несся на скалы. Затем, в самый момент ужасного осознания, они услышали повелительный голос, нечто среднее между раскатом грома и голосом человека, и в то же мгновение — точно в то же мгновение — ветер полностью стих, и воды бухты стали гладкими, как стекло. Люди, находившиеся на палубе «Придуин», посыпались через борта разваливающегося корабля в бухту, где им суждено было бы погибнуть еще две секунды назад.
Чудо. Позже, возможно, у нее будет время поискать его источник и принести благодарность. Но не сейчас. Не сейчас, когда на ее глазах разворачивается та долгая, запутанная, пронизанная печалью история.
Их все же оказалось трое, и Ким ничего, ничего не могла поделать, чтобы у нее так не болело сердце. Из моря вышел человек, которого не было на «Придуин» во время отплытия. Очень высокий, с темными волосами и темными глазами. У пояса его висел длинный меч, а рядом шел Кавалл, серый пес, а на руках, осторожно вытянутых вперед, этот человек нес тело Артура Пендрагона, и все пятеро людей, ожидающих на берегу, знали, кто этот человек.
Четверо немного отстали, хотя Ким понимала, что все чувства в душе Шарры толкали ее к морю, из которого как раз в тот момент вынырнул Дьярмуд и помогал одному из своих людей выбраться из воды. Но она поборола свой порыв, и Ким ее за это уважала. Стоя между Шаррой и Джаэль, на шаг впереди и в стороне от Бренделя, она смотрела, как Дженнифер вышла вперед под тихим дождем и остановилась перед двумя мужчинами, которых любила и которые любили ее, на протяжении столь многих жизней в столь многих мирах.
Джиневра вспоминала, как в тот день стояла на балконе Башни и Флидис говорил о свободе, произвольности, как о переменной величине, которую Ткач ввел в свой Гобелен, чтобы наложить ограничение на самого себя. Она вспоминала, словно откуда-то из бесконечной дали, вспыхнувшую в ней надежду на то, что на этот раз все могло сложиться иначе. Потому что здесь не было Ланселота, третьей вершины треугольника, и поэтому замысел Ткача еще мог измениться, ведь сам Ткач оставил на Гобелене место для перемен.
Никто не знал об этих ее мыслях, и никто никогда не узнает. Теперь они были похоронены, разрушены и исчезли.
А вместо них появился Ланселот Озерный, чья душа была второй половинкой ее собственной души. Чьи глаза были такими же темными, как в любой предыдущий раз, такими же ничего не требующими, такими же понимающими, с той же болью в глубине, которую лишь она одна могла понять и исцелить. Чьи руки., чьи длинные, изящные руки бойца были точно такими же, как в прошлый, и в позапрошлый раз, и во все предыдущие разы, полные страдания, когда она любила его, любила, как зеркальное отражение самой себя.
Эти руки сейчас держали, осторожно, с явственно видимой нежностью, тело его повелителя, ее мужа. Которого она любила.
Она любила его, невзирая на всю ложь, все завистливое, уродливое непонимание, с сокрушающей страстью, которая продолжала жить, и будет жить, и будет рвать ей душу на части каждый раз, когда она снова проснется и осознает, кем она была и кем ей суждено быть. Вспомнит и осознает предательство, камнем лежащее в центре всего. Горе в самом сердце мечты, причину того, почему она и Ланселот находятся здесь. Цену, проклятие, наказание, назначенное Ткачом Воину за тех детей, которые погибли.
Они с Ланселотом молча стояли друг против друга на песке, в пространстве, которое наблюдавшим казалось каким-то чудом, вырезанным из вихрей и потоков времени: островом на ткани Гобелена. Она стояла перед двумя мужчинами, которых любила, с непокрытой головой под падающим дождем и вспоминала столько всего сразу.
Ее взгляд снова упал на его руки, и она вспомнила, как он сошел с ума, — действительно сошел с ума на некоторое время, — из-за страсти к ней и своего собственного запрета на эту страсть. Как он ушел из Камелота в леса и бродил там несколько месяцев, нагой, даже зимой, одинокий и одичавший, до самых костей обнаженный своим страстным желанием. И она помнила эти руки, когда его наконец привели обратно: шрамы, порезы, синяки и ушибы, сломанные ногти и пальцы, обмороженные в снегу, из-под которого он выкапывал ягоды.
Она вспомнила, как рыдал Артур. Она не плакала. Заплакала после, когда осталась одна. Это было так больно. Она тогда думала, что смерть была бы лучше, чем это зрелище. И наряду со всем остальным именно эти руки, осязаемое доказательство того, что делает с ним любовь к ней, разрушили ее собственные баррикады и позволили ему войти в ее сердце, куда она так долго его не пускала. Как это могло считаться предательством по отношению к кому-нибудь или чему-нибудь — предложить кров такому человеку? И позволить зеркалу стать целым, чтобы отразившееся в нем пламя показало их обоих рядом с этим пламенем?
Она продолжала молча стоять под дождем, и он тоже, и ни одно из этих воспоминаний не отразилось на ее лице. Но он все равно знал ее мысли, и она знала, что он знает. Не шевелясь, безмолвно, они соприкоснулись после столь долгой разлуки, и все же не прикоснулись друг к другу. Его руки, теперь чистые, без шрамов, изящные и красивые, с любовью сжимали Артура. Эта любовь так много говорила ей, она слышала ее, как будто хор пел в ее душе, высокие голоса под гулкими сводами пели о радости и боли.
И в это мгновение она вспомнила еще кое-что, и этого он не мог знать, пусть даже его глаза еще больше потемнели, глядя в ее глаза. Она вдруг вспомнила, когда видела его лицо в последний раз: не в Камелоте и не в одной из других жизней, в других мирах, куда их перенесла судьба Артура, а в Старкадхе, немного более года назад. Когда Ракот Могрим хотел сломить ее ради собственного удовольствия и обшаривал открытые им без усилий потаенные уголки ее памяти, он нашел тот образ, который она тогда не узнала, образ человека, стоящего сейчас перед ней. И теперь она поняла, она снова вернулась в то мгновение, когда Темный Бог принял этот облик в насмешку, в попытке запятнать и запачкать ее познания о любви, очернить память выжечь ее из нее той кровью, которая капала из черного обрубка его руки, обжигая ее.
И, стоя здесь, у Анор, под начинающими расходиться тучами на западе, пока шторм стихал и первые лучи заходящего солнца косо ложились на морскую гладь сквозь просветы в облаках, она поняла, что Ракот потерпел неудачу.
Лучше бы ему удалось, промелькнула у нее отстраненная, ироническая мысль. Лучше бы он сжег в ней эту любовь, совершил нечто вроде доброго дела из пропасти зла, освободил ее от Ланселота, чтобы бесконечное предательство могло закончиться.
Но он потерпел неудачу. За всю свою жизнь она любила всего двоих мужчин. Двоих самых блестящих мужчин в любом из миров. И продолжала любить их.
Свет менялся, становился янтарным, всех оттенков золота. Солнечный закат после шторма. Дождь кончился. Над головой появился квадрат неба, синий, густеющий и переходящий в цвет сумерек. Она слышала шелест прибоя, набегающего и откатывающегося по песку и камням. Она держалась так прямо, как только могла, и стояла совсем неподвижно: у нее было такое чувство, что стоит ей пошевелиться, и она сломается, а она не имела права сломаться.
— С ним все в порядке, — произнес Ланселот.
«Что такое голос?» — подумала она. Что такое голос, что он может делать с нами такое? Свет огня. Зеркало, ставшее целым. Мечта, которая в этом зеркале отражалась разбитой. Ткань души в пяти словах. Пять слов не о ней, не о себе, не приветствие и не желание. Пять тихих слов о человеке, которого он нес на руках, и тем самым о человеке, которым был он сам.
Если она шевельнется, то сломается.
— Я знаю, — ответила она.
Ткач привел его в это место, к ней, не для того, чтобы дать ему погибнуть в штормовом море; это было бы слишком просто.
— Он слишком долго оставался у руля, — сказал Ланселот. — Он разбил себе голову, когда мы ударились о скалу. Кавалл привел меня к нему в воде. — Он произнес это очень тихо. Никакой бравады, ни намека на драму, на подвиг. И прибавил после паузы: — Даже в такой шторм он пытался направить корабль