поразительное самообладание и независимость. Товарищу было двенадцать лет, это был «пионер» из моего отряда. Звали его Кирилл Арсеньев. Независимостью этот мальчик обладал фантастической. Кроме того, скоро выяснилось, что все, за что бы Кирилл ни брался, он делал не просто хорошо, а великолепно. Не было ни одного отрядного мероприятия или конкурса, в котором Арсеньев не занял бы первое место. Он побеждал легко, не давая себе труда особо радоваться по этому поводу, и ни разу не пытался изобразить то, чего не чувствует.
С таким характером, как у Кирилла, быть чьим-то любимцем невозможно. Мы стали друзьями. Разница в десять лет, естественно, ощущалась, но не была непреодолимой.
Слишком много общего нашлось у нас с ним. В течение трех лет я была бессменной вожатой Кирилла Арсеньева, потом по возрасту он перешел в старший, первый отряд, но ничего не изменилось. За исключением того, что я стала понимать: то, что тянет меня к этому мальчику, называется иначе, чем дружба, и объясняется какими-то другими словами.
Сейчас я подумала, что Глеб Спозаранник, наверное, быстро бы нашел нужные слова для определения моей очередной сексуальной патологии. Да что Глеб, если даже такой тонкий и знающий меня Человек, как мама, только за голову хваталась, когда я пыталась объяснить ей, что со мной происходит.
С Кириллом я никогда об этом не говорила. Мне казалось, что если я вывалю на него все то, в чем сама еще толком не разобралась, что-то изменится в наших отношениях, разрушится то общее, одно на двоих пространство, которое окружает нас.
Мы не так уж много времени проводили вместе, и если нам случалось оставаться вдвоем, то было совершенно неважно, чем мы будем заниматься. Я могла валяться на кровати и читать свои конспекты, Кирилл копаться в магнитофоне, и при этом мы все равно были вдвоем. Разговоры у нас тоже случались. Причем иногда мы умудрялись понимать друг друга, не заканчивая фраз. Во время одной из таких бесед он сказал мне, что я не из того разряда, которые «Посмотрел-нравятся», а по-другому. Как «по-другому», он уточнять не стал.
О родителях Кирилл почти ничего не говорил. Отношения в семье были непростые, и он предпочитал не касаться этой больной для себя темы. Только однажды, когда мы по обыкновению пили чай в моей комнате после отбоя, он сказал: 'Мама у меня хорошая, очень. А шлепок… так себе. Все крутого из себя строит.
Сотовый завел, бизнесом каким-то решил заняться. Смех'.
Отца Кирилла в лагере я видела лишь однажды. Он приехал неожиданно после полдника и церемонно попросил моего разрешения пообщаться с сыном. Отметив про себя их удивительное сходство, я пошла в комнату собирать вещи: в тот день я уезжала в город на выходной. Минут через сорок ко мне прибежал Кирилл:
— Валя, давай скорей. Отец уезжает, хочешь, он тебя до станции подбросит?
— Так рано уезжает? — удивилась я.
— Ну так чего сидеть-то? — воззрился на меня Кирилл.
Он проводил меня до хоздвора, где красовался роскошный «крайслер».
— Это что, ваша машина? — не могла скрыть я удивления.
— Да, — буркнул Кирилл.
— А чего ж ты мне не рассказывал, что у вас такой красавец имеется?
— А его и не было… до вчерашнего дня, — как-то странно и неохотно сказал он.
Ехать в этой иномарке было истинным наслаждением. Сидя на заднем сиденье, я ощущала себя по меньшей мере принцессой крови и втайне надеялась, что мне удастся доехать до города в этой прекрасной машине. Но этого не произошло. Минут через десять она плавно затормозила у станции. Мне ничего не оставалось, как поблагодарить водителя и выйти.
«Вам спасибо за сына», — неожиданно произнес он на прощание.
Это было мое последнее лагерное лето. Впереди был пятый курс, диплом, и больше в «Искорку» я не ездила. Первый год мы с Кириллом часто перезванивались. Пару раз он даже заходил ко мне, и под неодобрительные взгляды мамы мы пили пиво на кухне. Он говорил, что будет поступать в Политехнический. Потом все кончилось. Последний раз он поздравлял меня с днем рождения два года назад. Я знала, что в феврале этого года Кириллу исполнилось 19 лет.
От моих воспоминаний меня отвлекла бабушка.
— Валя! С ума сошла, что ли? Пятый час, тебе ведь завтра на работу.
Я легла, но заснуть долго не удавалось. События сегодняшнего дня никак не связывались в одно целое.
Словно фрагменты гигантской мозаики, в голове мелькали картинки из моей жизни — лагерь, агентство, кассета, Голяк, Обнорский, Кирилл…
«Интересно, каким он стал», — подумала я, уже засыпая.
На другой день я умудрилась прийти на работу раньше, чем Спозаранник. Это было странно, потому что Глеб удивительно точно соответствовал своей фамилии. В комнате расследователей уже сидел за компьютером Миша Модестов.
— А что наш Глеб, заболел? — спросила я.
— Почему заболел? — ответил Модестов. — У него суд с утра.
— Какой суд? — не поняла я.
— Да Правер подал иск. Требует компенсации морального ущерба за то, что Глеб извратил его светлый образ в своем материале.
— А что, действительно извратил?
— Ну ты даешь, Валентина! Ты что, Спозаранника не знаешь? Он же семь раз отмерит, прежде чем один раз написать. Так что не переживай.
Они там с Лукошкиной отобьются.
Я хотела сказать Мише, что для переживаний у меня и без Спозаранника достаточно поводов. Тем более что в исходе этого судебного процесса я не сомневалась. Мария Лукошкина была опытным адвокатом, и ей частенько приходилось вытаскивать сотрудников агентства из подобных ситуаций. Чаще других в суд вызывали Обнорского. С Глебом такое приключилось впервые.
Мишу Модестова в агентстве прозвали Паганелем. Кроме высокого роста и непомерной близорукости, он был еще и рассеян, совсем как тот забавный француз. Вот и сейчас, разговаривая со мной, Миша умудрился засунуть куда-то записную книжку.
— Паганель, ты бы отдал кассету Голяку? — без всякого перехода спросила я.
Он прекратил поиски записной книжки, откинулся на спинку стула и снял очки.
— Если ты намекаешь на виолончель, которую я будто бы продал за пять бутылок «Белого аиста», так это — чушь собачья.
История с виолончелью была для Модестова больной темой. До того как Миша пришел в агентство, он играл в оркестре Мариинского театра. В его жизни был период, когда он, что называется, пил по- черному.
А поскольку всем прочим напиткам Миша предпочитал молдавский коньяк, кто-то из наших острословов пустил пулю про виолончель. Впрочем, шутка не была злой, Паганель давно к ней привык и обычно не обижался. Но сейчас не защищенное стеклами очков лицо Миши имело несчастное выражение.
— Паганельчик, миленький, — взмолилась я, — ни на что я не намекаю. Ты ведь знаешь, я и сама люблю хороший коньяк. Ты мне просто скажи — ты отдал бы кассету?
— Видите ли, Валентина Ивановна… — в сложных ситуациях Модестов обычно начинал со слов «видите ли».
— Да не тяни ты, я же тебя как человека спрашиваю!
Но ответа на свой вопрос я не дождалась, потому что в комнату вошел Спозаранник.
— Ну как, Глеб, все в порядке? — спросил Миша.