Для начала XIX века несколько десятков тысяч томов-собрание огромное. Такую библиотеку могли иметь только очень образованные и состоятельные люди. А в Государственном историческом музее от XVIII века сохранилась семейная переписка Михалковых – несколько сот писем, в том числе и моего прапрапрадеда, офицера, писанные с войны. Писанные, как то было принято в дворянском кругу, по- французски. Письма тех лет – большая редкость и ценность. Надеюсь, со временем эти письма расшифруют, переведут – тогда узнаю из них побольше о своем роде.
А Фридрих Горенштейн нашел о роде Михалковых документы, вообще относящиеся к XVI веку. Ко мне Горенштейн неравнодушен и в добром и в дурном смысле слова, это особый род приятельства- неприятельства. Недавно, встретив меня, он сказал: «Ну я напишу о Михалковых!» Он сейчас работает над книгой об Иване Грозном и нашел где-то запись, будто бы Иван Васильевич по поводу какого-то опасного предприятия сказал: «Послать туда Михалковых! Убьют, так не жалко». Фридрих был страшно доволен. Я тоже обрадовался: «Ой, как хорошо! Хоть что-то Иван Грозный про моих предков сказал. А про твоих он, часом, не говорил? О них слыхивал?…»
Странно осознавать, что все это старались забыть. Не помнить. И вот, наконец, разрешили вспомнить.
Сергей Владимирович свою родословную стал собирать уже давно, к своим корням относится очень бережно. И нас к тому же приваживает.
Не знаю, как ощущают себя другие, но мне часто кажется, что живу во сне. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» Уже сама жизнь в доме поэта, любимого народом и правительством, казалась какой-то неправдой – тем более в послевоенные годы, когда все вокруг жили в, коммуналках, небогато, нередко просто голодно.
1947 год. Мне десять лет. Отцу – 34 года. Он совсем молодой, по советским понятиям привилегированный человек.
А рядом – мир моего деда, где говорят по-французски, куда приходят Грабарь, Прокофьев, Алексей Толстой, Эйзенштейн, Ромм, Софроницкий, граф Игнатьев, Москвин, Ливанов. Здесь с иронией и скепсисом относятся к действительности, именуемой советской, здесь каким-то чудом сохраняется почти помещичий уклад жизни. Даже в трудные, нищие годы, когда у деда ничего официально не покупали, он продавал картины немногим знакомым – тому же Алексею Толстому.
К нам домой звонят высокие партийные деятели. В этом же доме на кухне сидит семидесятилетняя тетка отца Марица Глебова. Ее первому мужу, сыну московского губернатора, пришлось бежать «за бугор», как сказали бы сегодня. Все из-за того, что по дороге в Новочеркасск, застав в ее купе князя Трубецкого, застрелил его. Пока дело замнут, ему пришлось дожидаться в Бессарабии. Тетка ведет разговор о светских сплетнях дореволюционных времен, о людях из какого-то другого, исчезнувшего мира, о материях, которые будущему режиссеру Кончаловскому, в ту пору школьнику и пионеру, трудно понять и представить.
Тут же на кухне сидит приятель дедушки по папиной линии, прихлебатель, изобретатель- неудачник, вспоминает стародавние времена. Вздыхает, когда речь заходит о нынешних. Единственное, что из нынешнего его интересует, – охота.
Приходят какие-то партийные деятели. Приходят писатели. Приходит Рина Зеленая со своим мужем, архитектором Котэ Топуридзе, «Котиком». Как-то среди ночи приходит пьяный Фадеев, его мутит, мама укладывает его в маленькой комнате. Приходит Алексей Крученых, в далеком прошлом поэт-футурист, автор знаменитого «Дыр-бул-щел», с портфелем букинистических редкостей – папа его очень любил, как мог поддерживал.
Отец получил орден Ленина за свои детские стихи в 1939 году, ему тогда было 26 лет. Даже Чуковский, к тому времени уже великий классик детской литературы, и тот пришел с поздравлениями. Отец сам не может толком объяснить, почему вдруг на него свалилась такая награда. Подозревает, как сам мне говорил, следующее.
В Литературном институте училась очень красивая блондинка по имени Светлана. Отец красивых девушек не пропускал, пытался за ней приударить. Встретил ее в Доме литераторов, выпил бутылку вина, подошел:
– Хочешь, завтра в «Известиях» будут напечатаны стихи, которые я посвятил тебе?
– Глупости какие!
– Вот увидишь.
Незадолго до этого он отнес свои стихи в «Известия», два стихотворения взяли, предупредили отца, что будут публиковать.
Отец позвонил в редакцию:
– Назовите стихотворение «Светлана». На следующий день газета вышла со стихотворением «Светлана»:
Ты не спишь, подушка смята, Одеяло на весу, Ветер носит запах мяты, Звезды падают в росу…
Очень красивые стихи. Случайность, но имя девушки совпало с именем дочери Сталина.
Через несколько дней отца вызвали в ЦК ВКП(б) к ответственному товарищу Динамову.
– Товарищу Сталину понравились ваши стихи, – сказал Динамов. – Он просил меня встретиться с вами и поинтересоваться условиями, в которых вы живете.
Через три года – орден Ленина. Бабушка, Ольга Васильевна, узнав об этом, сказала:
– Это конец. Это катастрофа.
Характерная реакция. Кончаловские очень любили отца. Позже, когда он стал известной фигурой, много печатался, хорошо зарабатывал, мать была очень благодарна ему за то, что он дал ей возможность жить как бы на острове – не знать, не вникать, что происходит вокруг, оставаться внутри своего мира.
Надо же! Сталин дал орден Ленина человеку, у которого теща – несдержанная на язык дочь Сурикова, тесть – брат человека, проклявшего коммунизм, спрятавшегося в Минске и ждавшего немцев как освободителей России. Другой брат деда, Максим Петрович, крупнейший кардиолог, работал врачом в Кремлевке. Одним словом, фактура неординарная.
Нормальная семья не бывает без конфликтов, больше того – должна быть конфликтной, если ее составляют личности.
Конфликты были. Были скандалы. Во времена ждановщины отец написал «Илью Головина», пьесу конъюнктурную, он и сам того не отрицает. Пьесу поставили во МХАТе. Обличительное ее острие было направлено против композитора, отдалившегося от родного народа, сочиняющего прозападническую музыку. Прототипами послужило все семейство Кончаловских, только героем отец сделал композитора, а не художника. Естественно, Кончаловские себя узнали; не скажу, что были оскорблены, но обижены уж точно были. В то время я не понимал смысла разговоров, происходивших вокруг этого сочинения. Отголоски какие-то доходили, но я еще был слишком мал, чтобы что-то уразуметь. Во времена недавние мне захотелось в этой пьесе разобраться. Как? Единственный способ – ее поставить. Хотелось сделать кич, но в то же время и вникнуть, что же отцом двигало: только ли конъюнктура или было какое-то еще желание высказать вещи, в то время казавшиеся правильными? Замысел этот пришлось оставить – слишком сложная оказалась задача.
МАМА
Из самых давних воспоминаний: весна 1941 года, бабушка, папина мама, ведет меня вниз по улице Горького, мы идем покупать творожные сырки с изюмом. Их продают в очень красивых берестяных коробочках. Я гляжу себе под ноги: вижу свои ноги в сандалиях и бабушкины – в огромных мужских полуботинках. Может, это только кажется, что они такие большие, – мне еще только должно исполниться четыре.
Еще из давних воспоминаний: мы уезжаем в эвакуацию, в Алма-Ату. 29 октября 1941 года. Папа везет нас к самолету – на военный аэродром в Тушино. Помню, как сейчас, я сижу в черной «эмке», машина останавливается на углу Триумфальной площади, там, где когда-то был театр Образцова. Дедушка и бабушка пришли проститься с нами. Они оставались в Москве, где и прожили страшную зиму 1941-го.
Они целовали меня, маму, прощались, как навсегда. Потом мы снова поехали. Помню самолет,