— Я покажу тебе небо, а ты поможешь мне покинуть Техлахому — если согласишься лететь со мной, Сирина, любовь моя, — закончил Бак изложение плана побега. А когда Сирина узнала, что ей придется умереть, она просто сказала: «Понимаю».
На следующий день, когда Бак очнулся, Сирина подняла его с кровати и отнесла наверх; по пути он задевал ногами и сшибал на пол семейные фото в рамках, сделанные много лет назад. «Не останавливайся, — говорил Бак. — Время уходит».
Был холодный серый день; Сирина по желтой осенней лужайке пронесла Бака в корабль. Внутри, когда они сели и закрыли двери, Бак из последних сил включил зажигание и поцеловал Сирину. И правда, любящие волны ее сердца запустили двигатель, корабль поднялся высоко в небо и вышел из гравитационного поля Техлахомы. И перед тем как потерять сознание и умереть из-за отсутствия кислорода, Сирина увидела, как с лица Бака, точно с ящерицы, кусками падает на приборную доску бледно- зеленая франкенштейновская кожа, скрывавшая молодого розовощекого героя-астронавта, а снаружи, на черном фоне, заляпанном каплями пролитого молока — звездами, мерцает бледно-голубым яичком Земля.
Между тем внизу на Техлахоме Арлин и Дарлин, обе уволенные с работы, возвращались домой — как раз когда взлетела ракета и их сестра исчезла в стратосфере, оставив за собой длинную рассеивающуюся белую полосу. Входить в дом им было невмоготу, и они сели на качели, глядя в точку, где исчезал след от корабля, вслушиваясь в скрип цепей и завывание ветра над прерией.
— Ты ведь понимаешь, — произнесла Арлин, — что все Баковы обещания нас воскресить собачьей какашки не стоили.
— Да знаю я, — сказала Дарлин. — Только я все равно жутко ревную — ничего не попишешь.
— Да уж, не попишешь.
И две сестры сидели дотемна на фоне люминесцирующей Земли, соревнуясь — кто выше раскачается.
ИЗМЕНИ СВОЮ ЖИЗНЬ
Нам с Клэр так и не удалось влюбиться друг в друга, хотя мы оба старались изо всех сил. Такое бывает. Кстати, раз уж на то пошло — почему бы, собственно, не перейти к рассказу обо мне? С чего начать? Ну-с, меня зовут Эндрю Палмер, мне без пяти минут тридцать, я изучаю языки (моя специальность — японский). Семья у нас большая (подробнее о ней — позже); родился я дистрофиком, кожа да кости. Тем не менее, вдохновившись отрывком из дневников г-на поп-художника Энди Уорхола— он пишет, как огорчился, когда на шестом десятке узнал, что, если бы занимался гимнастикой, мог бы иметь тело (вообразите: не иметь тела!), — я развил бешеную деятельность. Приступил к нудным упражнениям, превратившим мою грудную клетку (этакую птичью клетку) в голубиную грудь. Так что теперь у меня есть тело — и одной проблемой меньше. Но зато, как я упоминал, я никогда не влюблялся, и это — проблема. Всякий раз дело кончается тем, что мы становимся друзьями, а это, скажу я вам, отвратительно. Я хочу влюбиться. По крайней мере, мне кажется, что я этого хочу. Точно не знаю. Это ведь дело такое… темное. Ну ладно, ладно, я хотя бы признаю, что не хочу прожить жизнь в одиночестве, и чтобы проиллюстрировать это, расскажу вам одну тайную историю, которой не поделюсь даже с Дегом и Клэр на сегодняшнем пикнике. Она звучит так:
Жил да был молодой человек по имени Эдвард, жил сам по себе, и жил весьма достойно. В нем было столько собственного достоинства, что, когда вечером в шесть тридцать он готовил свой одинокий ужин, то всегда следил за тем, чтобы украсить его задорной веточкой петрушки. Такой уж, на его взгляд, был у петрушки вид: задорный. Задорный и благородный. Он также старался мыть и тут же вытирать посуду — сразу по окончании своей одинокой вечерней трапезы. Своими обедами-ужинами и вымытой посудой не гордятся только одинокие люди, так что Эдвард считал, что вправе гордиться своим обычаем — пусть ему и не нужен никто, но одиноким он быть не собирался. Конечно, в уединении не очень-то весело — но зато гораздо меньше людей, которые тебя раздражают!
БЕМБИФИКАЦИЯ: восприятие живых, из плоти и крови, существ как персонажей мультфильмов, олицетворяющих идеалы буржуазно-иудео-христианской морали.
СПИД ЗА ПОЦЕЛУЙ (ГИПЕРКАРМА): глубоко укоренившееся убеждение в том, что наказание почему-то всегда оказывается тяжелее преступления: озоновые дыры — за кидание мусора мимо урны.
Однажды Эдвард не стал вытирать посуду, а вместо этого выпил бутылку пива. Просто так — чтобы взбодриться. Чтобы расслабиться. И вскоре петрушка из меню исчезла, а пиво — появилось. Он нашел для этого оправдание. Не помню только какое.
Скоро слово «ужин» стало означать тоскливое «бум» замороженного полуфабриката о решетку микроволновой печи, приветствуемое позвякиванием льда в бокале с виски. Бедному Эдварду осточертело питаться наедине с собой блюдами собственноручного приготовления, и в скором времени он переключился на местный магазинчик «Микроволновая кухня», где брал, скажем, буррито с мясом и фасолью, которые запивал польской вишневкой. К этому напитку он пристрастился одним долгим, сонным летом, которое провел в качестве продавца за унылым, никому не интересным прилавком коммунистического книжного магазинчика имени Энвера Ходжи.
Но и это Эдвард вскоре счел слишком обременительным, и в конце концов его ужины сократились до стакана молока вперемешку с тем, что находилось уцененного на полках «Ликерного погребка». Он начал забывать, что такое «твердый стул» (антоним — жидкий), и воображал, что в глазах у него бриллианты.
Повторим: бедный Эдвард — его жизнь, похоже, постепенно становилась неуправляемой. К примеру, как-то Эдвард был на вечеринке в Канаде, а на следующее утро проснулся в Соединенных Штатах, в двух часах езды, и хоть убей не мог вспомнить ни как добирался домой, ни как пересекал границу.
А вот что Эдвард думал: он думал, что является весьма смышленым парнем — в некоторых отношениях. Он поучился в школе и знал множество слов. Он мог сказать, что «вероника» — это кусочек тончайшей материи, наброшенной на лицо Иисуса, а «каракульча» — шкурка недоношенного ягненка. Слова, слова, слова.
Эдвард представлял, что создает с помощью этих слов свой собственный мир — волшебную и прекрасную комнату, обитателем которой был только он, комнату, имеющую форму двойного куба (согласно определению английского архитектора Адама). В комнату можно было проникнуть только через выкрашенную в темный цвет дверь, обитую кожей и конским волосом, чтобы заглушить стук каждого, кто попытался бы войти и помешать Эдварду сосредоточиться.
В этой комнате он провел десять бесконечных лет. На стенах висели дубовые полки, прогибающиеся под тяжестью книг; свободное пространство между полками, сапфировое, как вода глубочайших бассейнов, занимали карты в рамах. Пол целиком покрывали великолепные голубые восточные ковры, посеребренные выпавшей шерстью Людвига — верного спаниеля, следовавшего за Эдвардом повсюду. Людвиг снисходительно выслушивал остроумные высказывания Эдварда о жизни, каковые тот, большую часть дня проводя за письменным столом, изрекал не так уж редко. За этим же столом он писал и курил кальян, глядя сквозь освинцованные стекла окон на ландшафт: неизменно дождливый осенний шотландский полдень.
Разумеется, посетители в эту волшебную комнату не допускались, и только миссис Йорк было позволено приносить ему дневной рацион — эта бабушка в твиде, с аккуратным пучком на затылке ежедневно доставляла Эдварду его неизменный шерри-бренди (что же еще) или, по прошествии времени, сорокаунциевую бутылку виски «Джек Дэниэлс» и стакан молока.
Да, комната Эдварда была изысканной, иногда — до такой степени, что могла существовать лишь в черно-белом изображении, как старая салонная кинокомедия. Элегантно подмечено, верно?
Итак. Что же произошло?