выше.
Поговаривали, что Плюшка подкладывает себе в лифчик «клинексы». Он решил позаимствовать методику. Аккуратно вложил в каждый ботинок клинексовую платформу. Пятки поднялись почти до края. Он пониже спустил брюки.
Несколько кругов по бетону, и он убедился, что способен маневрировать. Паника ослабла. Вновь восторжествовала наука.
Потолок освещали лампы дневного света, прятавшиеся в фальшивой лепнине. Наличествовал обычный зеркальный бар с миниатюрными бутылочками и стеклянными безделушками. Мягкие стулья выстроились вдоль одной стены, на которой пастелью были изображены пьяницы разных национальностей. Бривманы не одобряли отделанных подвалов.
Полчаса он танцевал неплохо, а потом начали болеть ноги. «Клинексы» под пятками скукожились. После еще двух джиттербагов он с трудом мог передвигаться. Отправился в ванную и попытался расправить «клинексы», но те сбились в твердый ком. Он было подумал выбросить их вовсе, но представил, с каким изумлением и ужасом вся компания уставится на его усохшую фигуру.
Он наполовину просунул ногу в ботинок, положил ком между каблуком и ступней, сильно придавил и завязал шнурок. Лодыжки пронзила боль.
«Танец зайчиков» его чуть не убил. Посреди строя, стиснутый между девочкой, которую держал за талию, и девочкой, которая держала за талию его, громкая музыка повторяется без конца, все бубнят раз, два, раз-два-три, ноги от боли становятся неуправляемыми, он думает: должно быть, это и есть Ад, сбитые ноги и вечный «заячий танец», из которого никогда не выбраться.
Ее фальшивые сиськи, мои фальшивые ноги, ох ты ж, сволочная компания «Клинекс»!
Одна лампа мигала. Стены сочились недугом. Может, у всех, у каждого здесь, в этом в скачущем строю – клинексовая бутафория. Может, у кого-то клинексовые носы, клинексовые уши или клинексовые руки. Его скрутило уныние.
Зазвучала его любимая песня. Ему хотелось танцевать, прижавшись к Плюшке, закрыть глаза, уткнуться в ее только что вымытые волосы.
Но он едва держался на ногах. Приходилось все время переносить вес с одной ноги на другую, чтобы боль распределялась равномерно. Он шаркал ногами, часто не попадая в такт; и без того неидеальные, его па становились еще дерганнее. Он хромал все явственнее, и, пытаясь сохранять равновесие, был вынужден все крепче цепляться за Плюшку.
– Не здесь, – шепнула та на ухо. – Мои родители сегодня поздно вернутся.
Но даже это приятное приглашение не могло смягчить его дискомфорт. Он повис на ней и маневрами втерся в многолюдную часть комнаты, где мог с полным правом ограничивать собственные движения.
– О, Ларри!
– Вот шустрый какой!
Даже по изощренным представлениям старших, он танцевал рискованно близко. Он принял роль кавалера, навязанную болью, и куснул Плюшку за ухо, поскольку слыхал, что уши покусывают.
– Выключим свет, что ли? – буркнул он всем бесстрашным.
Они ушли с вечеринки, и прогулка эта была форсированным маршем батаанских масштабов[24]. На ходу он прижимался к ней, превращая хромоту в демонстрацию расположения. На холме «клинекс» снова съехал из-под пятки.
Вой туманного горна с реки достиг Вестмаунта и заставил Бривмана содрогнуться.
– Я тебе должен кое-что сказать, Плюшка. А потом ты мне кое-что скажешь.
Плюшка не хотела садиться на траву, чтобы не мять платье, – но, может, он попросит ее ходить с ним постоянно. Она откажется, но какой отличной станет тогда эта вечеринка. От признания, которое он собирался произнести, у него сперло в груди, и он перепутал свой страх с любовью.
Он стащил ботинки, выгреб из них комья «клинексов» и, словно великую тайну, возложил ей на колени.
Плюшкин кошмар только начинался.
– А теперь ты вынимай свои.
– О чем ты? – вопросила она голосом, который удивил ее саму, поскольку так походил на голос ее матери.
Бривман показал на ее сердце.
– Не стесняйся. Вынимай свои.
Он потянулся к ее верхней пуговице и получил в лицо клинексовыми комками.
– Убирайся!
Пусть бежит, решил Бривман. До дома ей не так уж далеко. Он пошевелил пальцами ног и потер ступни. Он же не приговорен к «танцу зайчиков» – не в таком же обществе. Он швырнул «клинексы» в канаву и потрусил домой с ботинками в руках.
Бривман обогнул парк и бежал по влажной земле, пока открывшийся вид не остановил его. Будто аккуратных лейтенантов, он поставил ботинки у ног.
С благоговейным трепетом смотрел он на громаду ночной зелени, аскетичные огни города, тусклое мерцание Святого Лаврентия.
Город – великое достижение, строить мосты – прекрасно. Но улицы, гавани, каменные шпили совершенно потерялись в огромной колыбели гор и небес.
Мысль о том, что он вовлечен в непостижимую механику города и черных гор, сотрясла его позвоночник ознобом.
Отец мой, я невежествен.
Он овладеет приемами и правилами города: почему улицы решили сделать односторонними, как работает фондовый рынок, чем занимаются нотариусы.
Если знаешь настоящие имена вещей, никакого тебе адского «танца зайчиков». Он станет изучать листья и кору, будет ходить в каменоломни, как отец.
Прощай, мир «клинекса».
Он поднял ботинки, зашел в кусты, перелез через забор, отделявший его дом от парка.
Он мог бы поклясться: черные линии, будто чернильный набросок бури, явились на небе ему в помощь. Дом, куда он входил, был значителен, словно музей.
У Кранца была репутация сумасброда: время от времени его замечали на мрачных улочках Вестмаунта – он курил две сигареты одновременно.
Он был маленький и гибкий, с треугольным лицом и почти восточными глазами. Портрет в столовой у него дома, написанный, как с восторгом информировала его мать, художником, который «писал генерал-губернатора», изображает проказливого мальчишку: остренькие ушки, черные курчавые волосы, губы бабочкой, как у Россетти[25], и выражение добродушного превосходства, равнодушия (даже в таком возрасте) – столь спокойное, что никого не задевает.
Однажды ночью они сидели на чьей-то лужайке – два талмудиста, что наслаждались своей полемикой, маскирующей любовь. То была яростная беседа – болтовня мальчика, открывающего, как хорошо не быть одному.
– Кранц, я знаю, ты такие вопросы терпеть не можешь, но я был бы тебе благодарен,