Я представил, как появлюсь перед ребятами в таком не то платье, не то саване, и взмолился:
— Настя! Ну, обрежь ты ее вот так! — Я чиркнул ладонью по животу. — А что останется — из того штаны. Пускай хоть самые коротенькие...
— Дай-ко, смеряю, — согласилась Настя.
Но Глафира насупилась:
— Не по правилам это. Сказано, что рубаха должна быть...
Мне показалось, что Настя колеблется. Однако неожиданно за меня вступилась Степанида.
— Ты, Глаха, сама посуди, — сипло заговорила она. — Тебе не старое время, сейчас ребятишки и в деревнях без порток не бегают, а он мальчонка городской. Надо одеть по-нонешнему, чтоб не боялся ничего...
Меня снова привели в баньку, рубашку велели снять. Я долго сидел в углу, кутаясь в чей-то старый ватник. А Настя то лязгала ножницами, то стучала на швейной машине. Эта громадная ножная машина с чугунным колесом появилась в баньке неизвестно откуда (от нее пахло ржавчиной).
Потом нарядили меня в штанишки без застежек, с узкой лямкой через плечо (на вторую не хватило материи) и в короткую просторную рубашку навыпуск.
— Полетит ли? — с опаской сказала Глафира.
Я подпрыгнул, поджал коленки и клубочком всплыл к потолку. Медленно опустился на стол.
— Ну вот! — радостно и почти без сипения прогудела Стенанида. — Ишь, как полетел, будто пташка. И глянь, какой ладненький стал. А то была какая-то привидения, прости господи... Хошь на себя глянуть?
Она выволокла из-за печки большой кусок мутного зеркала, я глянул... и опять огорчился. Рубашка — без воротника, с треугольным вырезом на груди — была очень похожа на нижнюю, вроде солдатского белья. Задразнят...
'Воротник бы сюда матросский', — печально подумал я, но ничего не сказал. Потому что бесполезно: все равно тополиной ткани больше нет. Однако Настя уловила мой тихий вздох. И сказала с недовольной ноткой:
— Ладно, сымай. Еще кой-чего подошью...
Она понесла рубашку к машине. Я, смущенный, побрел за ней.
— Покажи-ка пальчик, — вдруг попросила Настя. — Вот этот, левый.
Я удивился, протянул указательный палец. Настя ловко ткнула его иглой. Я громко ойкнул, дернулся. Она меня удержала:
— Не бойся. Дай-ка капельку... Краску-то нельзя, она тяжелая, а у тебя кровь тополиная — свежая да летучая...
К пальцу, на котором набухла красная капля, Настя поднесла кончик намотанной на катушке нити. Нить была серебристая — конечно, тоже из тополиного пуха. Кровь побежала по нитке, как по фитильку, и скоро вся катушка сделалась красной. У меня слегка закружилась голова, но Настя дунула мне в лоб, и сразу все прошло.
— Погуляй пока, — ласково сказала Настя.
Я сунул палец в рот, но не отошел. Смотрел, как Настя прилаживает катушку на машину, как укладывает под иглу рубашку. Вот она крутнула колесо, игла прыгнула...
Машина, без сомнения, была волшебная. Игла стукнула несколько раз, и под ней на белой материи появился вышитый красный листик. Круглый, но с острым кончиком, тополиный. Стук-стук-стук — и еще листик! И еще.... Листики вытягивались в цепочку. Скоро эта цепочка у ворота и на спине обрисовала контур большого квадратного воротника.
Я тихо возликовал. Конечно, рубашка не стала настоящей матроской, но и на нижнюю сорочку теперь тоже не была похожа. Она сделалась красивой, праздничной. А когда Настя вручную вышила на левом рукавчике алый якорь, я чуть на шею к ней не бросился. Но постеснялся.
И вот я опять встал в тополиной своей обновке перед ведьмами.
— Теперь-то как? — озабоченно спросила Степанида. — Сойдет?
— Во! — Я показал большой палец.
Ведьмы дружно засмеялись. Степанида сипло и с кряхтеньем, Глафира сквозь кашель, а Настя ясно и негромко. Потом Настя взяла меня за плечо.
— Вот и все, Тополек. Ты пока к нам больше не ходи. Надо будет — позовем. Летай, привыкай пока. Шибко-то не хвастайся да людей не пугай, но и не бойся зря. Да одежку тополиную береги.
Я радостно кивал.
— Ладно, лети, — вздохнула Настя и подтолкнула меня к двери.
Прямо с порога я круто взмыл в высоту и помчался над крышами — под небом, где среди разбежавшихся туч летела вместе со мной яркая половинка луны. Прохладный воздух был полон резкими запахами недавнего дождя, мокрых крыш и листьев. Он летел мимо щек, отбрасывал мои отросшие за лето волосы, рвал коротенькие рукава, трепал края рубашки, обтекал упругими струями ноги и срывался с босых пяток щекочущими вихорьками.
И этот полет — самый радостный момент моей сказки.
ПОЛЕТЫ
Утром я испытал ужасный испуг и огорчение...
Проснулся я поздно. Сразу все вспомнил, глянул на кривую спинку стула, где повесил ночью тополиную рубашку, — на спинке ничего не было!
Сердце у меня пискнуло, как проколотый мячик, и покатилось в какую-то холодную трубу. 'Всё...' — тоскливо подумал я.
Было ясно, что сказка кончилась. Конечно! Такое замечательное волшебство и не могло быть долгим. Никакой колдовской силы на это не хватит. Видимо, летучая ткань растаяла при первом утреннем свете...
А может быть, это ведьмы взяли свой подарок назад? Да, скорее всего, так. А старую одежду вернули: вон пыльные штаны и выцветшая ковбойка аккуратно сложены на стуле (я их сроду так не складывал! ).
За что же меня так обманули? Или наказали? Может, за то, что я слишком долго ночью носился над крышами и деревьями, резвился и дурачился в воздухе? Но что здесь плохого? Сами же сказали: летай...
Нет, наверно, просто кончилось волшебство...
Первое ощущение страха и острого горя прошло, но большая печаль от потери сказки осталась. Я мигал мокрыми ресницами и гадал: что же случилось? И только об одном не подумал: что история с тополиной рубашкой привиделась мне во сне. Не могло это быть сном! Вот и локоть до сих пор болит — я ободрал его о жестяной флажок на башенке деревянного дома над речным откосом (на флажке были сквозные цифры '1909', от него пахло сырым железом, и он со скрежетом повернулся, когда я зацепил его).
Я помню все так подробно! Как пахло березами, как быстро щекотали мне лицо, ладони и ноги зубчатые листики, когда я летал над верхушками городского сада. Как я рассмеялся от этой щекотки, ладони выбросил вверх, сам изогнулся тугим луком и понесся сквозь шуршанье воздуха к ватным клочкам облаков и разбухающей половинке луны. Потом раскинул руки и ноги и повис там, в пустоте, вниз лицом.
С высоты все казалось ненастоящим: огоньки — искорками, река — полоской фольги (мы такие добывали из старых конденсаторов, найденных на свалках), серебристый купол цирка на краю сада — крышкой алюминиевого чайника. А сад клубился внизу косматой темнотой, в которой кое-где мерцала светлая пыльца: наверно, это лунные лучи отскакивали от дрожащих листьев.
Только луна, горевшая надо мной, осталась настоящей. И таким же настоящим — ярким, большим и кривобоким — было ее отражение в тарелке с темной водой и светлой горошиной посередине.
Тарелка лежала в мохнатом сумраке сада.