'Не смотри, Славка. Ну, пожалуйста, не надо... '
И обмеров до полной неподвижности, со стоном в каждой жилке, с холодом в животе я расклеиваю ресницы и смотрю на обои широкими, отчаянными глазами.
И, конечно, вижу то, чего ждал.
На первый взгляд ничего особенного. Просто круглые часы в деревянном ободке, с фарфоровым треснувшим циферблатом, черными римскими цифрами и тонкими узорными стрелками.
Старые знакомые часы. Но весь страх в том, что их здесь не может быть. Они были у нас раньше, в моем самом раннем детстве. А потом сломались, механизм рассыпался, циферблат раскололся, а деревянным ободком я играл — катал вместо обруча по двору и по тротуарам на улице Герцена...
И вот они опять висят. И я не удивляюсь. Я знал заранее, что опять увижу их. И что часовая стрелка будет стоять на двенадцати, а минутная подползать к этому числу. Подползать тихо, но ощутимо. И вот, когда подползет... Что поделаешь, именно в полночь такое и случается.
И я, уже готовый к любому ужасу, гляжу не моргая, как две стрелки сливаются в одну. Сейчас раздастся скрежещущий гул, потом первый медный удар, и тогда... Вот! Просыпается в часах дребезжащая пружина... и...
Позвенела немножко и замерла. И дальше ни звука. Наоборот, еще сильнее тишина. Такая, что в ушах нарастает стремительный звон. Но это не опасный звон...
Значит, все? Больше ничего не будет? Можно облегченно вытянуться под одеялом и передохнуть. Страх оказался напрасным. Ух как хорошо...
Он еще не совсем ушел, этот страх, но уже можно дышать. Я встряхиваю головой, чтобы прогнать звон из ушей... Прогоняю... Опять совершенно тихо. Совсем-совсем. И... что?
Сквозь эту тишину проходит еле слышный звук... Что такое? Да нет же, это просто во дворе ветка царапнула о забор. Или шевельнулся на насесте петух Петька. Или в соседнем квартале простучали по деревянному тротуару чьи-то босоножки...
Но вот опять...
Нет, не босоножки это. Не ветка, не петух.
Это кто-то осторожно постучал согнутым пальцем в наружную дверь.
Ну и пусть постукивает. Мне-то что? Я буду здесь, с головой под одеялом... Но сквозь одеяло, сквозь ватную тишину снова — то ли стук, то ли царапанье...
Я не вижу, но знаю, чувствую, как в спрятанном под подушкой компасе повернулась белым наконечником к двери стрелка.
Ну и пусть повернулась. Я ни при чем! Это не ко мне! Кто-нибудь из взрослых проснется, пойдет и спросит: кого там принесло среди ночи?
Не проснутся. Они за тройной границей моего сна. Этот звук слышу только я. Он для меня одного. Это — за мной...
Не надо вставать, надо съежиться и замереть. Но у сказочных снов свои законы. И я поднимаюсь на слабых ногах. Седоватый сумрак меня окутывает, как туман. И страх снова окутывает — плотный и глухой. В этом тумане и в этом страхе я выхожу в темный коридор (вязаные половики щекочут ступни), медленно иду мимо спящих дверей, против своей воли отодвигаю тяжелую дверь в сени...
В дощатых сенях прохладно, пахнет влажной кадушкой и рогожами. Сумрачно светятся щели. За наружной дверью теперь тихо. Но я знаю — они там. Я это чувствую каждым волоском, каждым квадратным миллиметром дрожащей кожи. И не надо отпирать дверь, не надо. Надо тихонько вернуться и забраться в постель. А еще лучше — под кровать. Там, наверно, не найдут...
А ноги сами по себе медленно двигают меня к двери. А руки сами по себе нащупывают холодный дверной крючок и вынимают его из кольца. И дверь тихо-тихо отходит. И я вижу на крыльце и х.
Ночь светлая, и я вижу тех, кто пришел за мной, достаточно ясно. Это две тетки в глухих платках и длинных, косматых каких-то платьях (такими я их и представлял). Одна — низкая, квадратная и не то чтобы старуха, но очень пожилая. Другая — высокая и помоложе. Впрочем, лица почти неразличимы, да и страшно мне смотреть на них.
Однако теперь я испытываю какое-то облегчение. Все равно жутко, но уже не так. Это наконец случилось, никуда не денешься. Так что уж все равно. Пусть...
— Вот он, появился, душа ненаглядная, — говорит пожилая тетка хрипловато и недобро. — Ну-ка, давай...
Она деловито разворачивает большущий мешок. Край мешка чиркает меня по ногам грубой тканью и какими-то колючками.
— Ну-ка, берися, — говорит она молодой. Вдвоем они растягивают верх мешка, и он разверзается передо мной темной пастью. Из 'пасти' пахнет гнилой материей, пылью и отрубями. Я хочу отшатнуться, только сил нет.
— Лезь, — требует пожилая. — Неча время тянуть.
Я представляю, как там темно, душно и колюче.
— Не... — беспомощно говорю я. — Не надо...
— Как это не надо? Ну-ка, давай...
— Так полагается, — объясняет высокая. Голос у нее почище и несердитый.
— Ну, пожалуйста, не надо... — бормочу я. — Лучше я... так...
— Четой-то 'так'? — недоверчиво сипит пожилая.
— Я сам пойду. Без мешка...
— Ишь чё надумал. Без мешка дело не делают...
— Да пусть, — говорит высокая. — Не все ль равно?
— Ну, пущай... — ворчливо соглашается квадратная тетка. — Мне чё? Оно и лучше, тяжесть не таскать.
— Тяжести-то в нём... — тихонько говорит высокая. — Ладно, пошли.
Они сходят с крыльца не оглядываясь — знают, что я никуда не денусь. И я заколдованно бреду за ними. Через двор, через огород, между грядок, где хватает за ноги холодная картофельная ботва...
Я понимаю, куда мы идем. К бане. Там, в квадратном окошке с перекрестьем, качается желтый огонек.
Кто там? Что там? И что со мной сделают?
Банька недалеко, но мы идем к ней долго-долго — будто через большое поле. И над нами половинка луны — обесцвеченная в светлом небе.
И вот дверь...
Сколоченная из тяжелых плах, дверь эта отъезжает в сторону с натужным визгом. Изнутри вырывается запах остывшей бани: влажного дерева, березовых листьев, золы, холодных мочалок. Меня подталкивают вперед. 'Проснуться бы', — безнадежно думаю я напоследок. Но теперь такое чувство, что все это не во сне, а по правде. Делать нечего, шагаю в предбанник. Здесь темно, однако приоткрыта дверь в главное помещение (тетя Тася зовет его 'мыльня'). Там колеблется свет.
— Иди-иди... — шепотом говорят мне в спину.
Я иду...
Раньше, когда я бывал в этой бане, мыльня казалась мне тесной. Того и гляди, зацепишься то за горячую печку, то за лавку с ведрами, то за мохнатые веники на стене.
Но сейчас я увидел, что мыльня стала просторнее. Посреди нее появился щелястый стол из некрашеных досок, вокруг стола — табуреты. Печка с вмазанным в нее котлом словно отодвинулась в угол, полка, на которой парились с вениками, поднялась к потолку. А сам потолок стал выше.
Горели две свечи — на столе и на краю высокой полки. А лампочка у потолка не горела. Оно и понятно: всяким злодеям и нечистой силе электрический свет не по душе. В дальнем углу маячила какая-то машина с деревянным колесом и высокой рамой. Вроде как станок для пыток (я видел такой в трофейном фильме 'Собор Парижской Богоматери'). Я подумал об этом отупело и без особой тревоги. В другом углу — у печки — кто-то тяжело возился и кряхтел. Я разглядел пышную груду тряпья, блестящие очки и цветастый платок. И через несколько секунд понял, что там возится и сопит, сидя на скамье, толстая очкастая старуха с мясистым носом.