— Егор... — негромко сказал Крузенштерн. Тот быстро поднял остренькое лицо. В глазах — и боязнь, и надежда. Бедняга... — Я поговорю с вашим командиром. Уверен, что, проявивши вначале строгость, он будет теперь снисходителен... Но скажите мне: а что вы все-таки делали в дежурной комнате?
Голова кадета Алабышева опять упала. И даже при неярком свете ламп стало видно, как наливаются краской его оттопыренные уши.
— Ну же, Егор, — добродушно поторопил Иван Федорович. — Давай без утайки. Ежели ты в чем-то и виноват, то на сей раз это останется между нами.
— У мышонка лапки были связаны... Жалко стало, я хотел отпустить... Чтобы никто не знал...
Колокол гулко просигналил о конце перемены.
— Ступай в класс, Егор. Я поговорю с командиром роты.
'Надо и в самом деле поговорить решительно, — думал он, поднимаясь на третий этаж, в рабочий свой кабинет. — Наказать кадета самовольно никакой офицер теперь, конечно, не смеет, но держать воспитанников в ежедневном страхе такие фогты еще не отучились... Где Рожнов откопал эту сухую бестолочь? Разве такой командир нужен малолеткам, кои лишь недавно взяты из дому и с трудом живут без родительской ласки?.. Нужны такие, как Сергей Александрович Шихматов, капитан второго ранга гвардейского экипажа, поэт, ученый, действительный член Российской Академии, а главное — добрейший человек, отлично знающий детскую душу. Он и был до недавнего времени командиром резервной роты, мальчишки почитали его за отца родного. Но месяц назад по важной причине личного свойства ушел князь Сергей Александрович в отставку и со слезами распростился со своими питомцами. Нового командира для малышей сразу не нашлось. Крузенштерн обратился тогда за советом к прежнему директору, Рожнову, и тот предложил: 'Можно поставить пока Фогта. Аккуратист... А далее уж сами посмотрите...' Ох, смотреть надо было сразу, да в первые недели заведования корпусом столько навалилось на адмирала хлопот...
В кабинете уютно несло теплом от сине-белых изразцов голландской печи. Шторы были задернуты. Крузенштерн не любил пасмурного осеннего света, хотя врачи говорили, что именно такой свет более всего полезен для больных глаз. Нет, пусть уж лучше свечи.
Свечи в канделябре с обручем-абажуром из матового стекла горели мягко, но ярко. Отблески лежали на модели 'Надежды', на медных кольцах глобуса в углу кабинета.
Матрос Григорий Конобеев выгребал золу из протопленного с вечера мраморного камина с толстощекими амурами наверху (тепла хватало и от печи, но Иван Федорович, работая по вечерам, любил, чтобы в камине был огонь). Конечно, приборку следовало кончить до прихода адмирала. Однако Крузенштерн не сделал упрека. Григорий был не просто служитель, а старый товарищ по давнему плаванию вокруг света. Сумрачно-добродушный, преданный 'нашему капитану' ворчун, ныне причисленный к корпусу.
— Здравствуй, Матвеич.
Григорий неторопливо выпрямился.
— Доброго здоровья, Иван Федорович... Вот опять бумаги пораньше, с утра дежурный офицер принес... Говорит, что от господина капитан-лейтенанта Коцебу... Надо же, какой известный теперь Отто Евстафьевич сделались. А на 'Надежде'-то совсем мальчонка был, вроде наших нынешних...
— Такой и был, Матвеич. Тоже кадет, только сухопутный. Отец упросил взять в плавание, — поддакнул Крузенштерн старому матросу, хотя беседовать не хотелось.
— Сухопутный, а каким лихим капитаном стал. Вот оно как поворачивается...
Бумаги оказались корректурой новой книги Коцебу — 'Путешествие вокруг света, совершенное по повелению государя императора Александра Первого на военном шлюпе 'Предприятие' в 1823, 24, 25 и 26 годах'.
К этой книге Крузенштерн прямого отношения не имел, послесловия, как к первому плаванию Коцебу, не писал, но к подготовке сей экспедиции приложил немало сил. Потому и прислал благодарный Отто своему старому командиру пробные оттиски отчета о путешествии.
Крузенштерн притянул к себе полосы серой бумаги, радуясь крупным буквам и отчетливой печати.
...Коцебу рассказывал о путешествии сжато, не в пример первой своей книге о плавании на 'Рюрике', в которой хватало живых описаний и красот. К тому же многое Иван Федорович знал уже из рассказов Отто, из рапорта его Морскому штабу. Поэтому не стал он читать подряд, а отыскал (с некоторым стеснением в душе и даже робостью) страницу, где были слова:
'После весьма быстрого одиннадцатидневного плавания от мыса Доброй Надежды мы 29 марта пришли к острову Св. Елены...'
Об острове Отто писал пространно. Более всего — о поездке в те места, где жил в ссылке знаменитый недруг России Наполеон и где была потом его могила.
А о другой могиле, русской, не было ни слова...
Трудно поверить, что моряки не побывали на кладбище, где двадцать лет назад похоронен был их земляк и товарищ. Видимо, Коцебу решил, что рассказ об этом не нужен читателям. Или, всего скорее, не захотел бередить память ему, Крузенштерну...
Но разве от этого уйдешь? Разве забудешь?
Крузенштерн читал:
'Путешественник, приближаясь к острову Св. Елены, видит со всех сторон одни черные, высокие, остроконечные скалы, рождающие в душе его самое мрачное и унылое понятие о сем острове, но, находясь на возвышении, видит, что природа сокрыла в безобразной и страшной оболочке очаровательные прелести...'
...Моряки 'Надежды' в мае 1806 года увидели этот остров таким же. Сначала — грозное и печальное впечатление, а позже — удивление перед тихой красотою и чувство долгожданного отдыха. Первые три дня, пока не случилось беды, всем казалось, что попали в самый счастливый и уютный уголок Земли. Одно огорчало капитана: в гавани острова не оказалось 'Невы', с которой расстались в тумане вблизи меридиана мыса Доброй Надежды.
Тогда еще не знали, что Лисянский, вопреки уговору, сделал решение не заходить к острову Святой Елены, а идти прямо в Европу. Подбивало желание совершить небывало длинное и скорое плавание от Китая до Англии без захода в промежуточные порты. Что же, Юрий Федорович с блеском исполнил сей подвиг, изумивший всех, кто понимал в морском искусстве. И 'Нева' пришла в Кронштадт на две недели ранее 'Надежды'...
Кто-то пустил потом слухи, что случай этот испортил дружбу двух капитанов. Неправда это!
Да, жизнь как-то развела Крузенштерна и Лисянского, реже стали встречи, короче письма. Но не было между ними вражды и зависти. И ссоры не было ни разу... В тот день, при первой встрече в Кронштадте, когда остались в каюте одни и Лисянский откупоривал бутылку привезенной из Кантона мадеры, Крузенштерн только и сказал:
— Мальчишка ты все-таки, Юрий...
Тот и в самом деле похож был на мальчишку. Курчавый, румяный. Пушистые бакенбарды казались приклеенными к детскому пухлогубому лицу. И глазами стрельнул по-мальчишечьи. Проговорил и виновато, и дурашливо, как в бытность еще малым кадетиком:
— Сердишься? Прости, я больше не буду...
— Нет, ну в самом деле, о чем ты думал? А если бы напоролись поодиночке на французских каперов? Война же.
— Ну и напоролись бы. Пушки зачем?
— Но это же тебе не с колюжами на Ситке воевать! Что наши пушки против большого фрегата? У меня их всего двенадцать, несколько оставил на Камчатке по просьбе Кошелева...
Лисянский ответил весело, пряча виноватость:
— Брось! Ты в стольких баталиях порохом прокопчен. Неужели сдался бы какому-то каперу?!
— Не сдался бы, но и гибнуть в конце пути радость невелика. Да и с тобой могло быть то же. Тем более понесло тебя Английским каналом, чуть не в зубы неприятелю.
Юрий тряхнул кудрями. Крузенштерн сказал с досадой: