Безвредны сохраня составъ и видъ и цветъ, И пищу сладкую произвели и светъ. Венчанна мудрость такъ, чрезъ неприметны действа, Даётъ нам къ счастию и къ просвещенью средства.

Верхняя половина строфы явно перекликалась с изображёнными пчёлами, нижняя — с вензелем.

Возможно, заниматься делом Андрею не хотелось именно из-за титула «Российского Апофегмата», именно из-за пчёл с их безотчётным, сверхмерным трудолюбием — в знак, что ли, несогласия с извечной предрешённостью, на которую обречены эти доброхотные рабыни улья, ко всему, подобно ангелам, осуждённые и на целомудрие. («Или, напротив, — смущённый бесом противоречия, подумал Норушкин, — природная стерильность — милость, а приговор — влечение, чувственность, любовь?»)

Нередко, впрочем, Андрей размышлял в метерлинковском духе о том, что если вдруг кому-то вздумалось бы рассмотреть людей сквозь ту же линзочку, через которую пытливые естествоведы глазеют на организованных букашек, в ком — в силу хладнокровия — и жизнь-то не теплится, то ничего существенного сверх того, что говорится о муравьях и пчёлах, этот кто-то сказать бы не смог. Люди тоже в своём гнетущем большинстве повинуются/поддаются только необходимости, насущным нуждам, тяге к наслаждению или страху перед страданием, и то, что принято называть человеческим разумом, возможно, имеет такую же историю и такую же миссию, как и то, что снисходительно зовут инстинктом у животных. Люди совершают поступки и думают, что им известны подоплёки/основания этих поступков. (Подумать только, едва ли не всякий человек согласен умереть за потомство как какой-нибудь распоследний термит. При этом человек обманывает себя тем, что оно, потомство, заслуживает подобной жертвы, ибо будет прекраснее и счастливее, ибо совершит нечто, что сейчас никак невозможно совершить. Какой самозабвенный вздор.) Люди подвергаются какому-либо внешнему воздействию и льстят себя надеждой, что постигают его источник/мотив лучше, чем это делают пчёлы в отношении пасечника. Но ведь под каблуком у этой уверенности нет ничего непоколебимого — человеческие прозрения ничтожны и редки в сравнении с пропастью тех уловок, какие совершаются для человека в неизвестности, в том мраке, среди которого люди, возможно, слепы той же слепотой, какая предполагается, скажем, в отношении муравьишек...

Андрей встал, искусственно закрыл форточку и, нажав на «ленивце» кнопку, безо всякого мотива выключил телевизор.

«А что же Карауловы с Обережными? — Он провёл задумчиво ладонью по корешкам семитомного словаря египетского языка Генриха Бругша. — А мы, Норушкины? Не та же ли здесь предрешённая участь? Чем не муравьи?» Поразмыслив немного о муравьях-хранителях из Сторожихи, муравей-звонарь Норушкин пришёл к выводу, что человек покамест всё-таки не муравей, хотя в целом движется верной дорогой. Ведь социальная эволюция, вопреки расхожему мнению, есть всё же деградация, постепенное удаление из жизни экзистенциалов, закономерное нисхождение человеческого бытия всё к более тяжким оковам в силу его, человека, постепенного удаления от адамического состояния близости к Творцу. Сперва индивиду предлагается отвергнуть пороки, которые, как ни крути, представляют собой свидетельства суверенности, потом требуется приобрести определённое число довольно обременительных добродетелей — и всё во имя благосостояния, безопасности и хозяйственного совершенства муравейника. Вся человеческая мудрость, мораль и законы — не более чем горькие плоды необходимости, подсиропленные услужливым воображением. Они не имеют другой цели, как только пристроить к делу человеческий эгоизм и обратить на общую пользу естественно вредную деятельность каждой особи.

Далее мысль Норушкина развивалась приблизительно в том направлении, что если итог социального прогресса — муравейник и улей, ибо ничего совершеннее природа до сих пор не изобрела, то не лучше ли эту нисходящую эволюцию пресечь и навсегда остаться варваром-кузнечиком, ещё не одухотворённым всеобъятным гнездовым/роевым духом и стрекочущим в свою дуду исключительно ради усатой прелестницы? Пусть и под аккомпанемент инстинкта размножения... Впрочем (тут на память Андрею пришёл этолог Конрад Лоренц, прозванный в учёных кругах «гусиным Фрейдом»), привычный оборот «инстинкт размножения» вовсе не объясняет само явление (скажем, стрекотание в дуду). Понятия, клеймённые подобным образом, ничуть не лучше понятий «флогистона» (огненной материи) или horror vacui (страха пустоты), которые в действительности лишь называют феномен, но при этом плутовато намекают, будто содержат ещё и его объяснение. Иными словами, ценность таких понятий, как «инстинкт размножения», «инстинкт самосохранения» и им подобных, столь же ничтожна, сколь ничтожна была бы ценность понятия некоего «телефонного интеллекта», которым хотели бы объяснить тот диковинный факт, что трубка говорит... Тут как раз зазвонил телефон.

— Привет, — сказал женский голос. — Это я.

— Здравствуй, я, — сказал Андрей.

— Меня вообще-то Катей зовут. — Голос чуть замялся. — Ты мне позавчера салфетку со своим номером послал.

С приятностью отметив это прямодушное «ты», а кроме того, обрадовавшись поводу не садиться за реставрацию «Российского Апофегмата», Норушкин почувствовал, как грудь его наполняется лёгким воздухом вдохновения.

— Ну а меня... — сказал Андрей.

— Я знаю. Мне Григорьев говорил.

— Признаться, не помню, как закончился тот дивный вечер. Такое количество разом задавшихся встреч не умещается в моей несчастной голове. Однако, Катя, как здоровье мужа?

— Про мужа соврала, — призналась «пионерка» Катя, в голосе которой отчего-то (вот такие они, девки) стыдливости сегодня не было ни на грош. — А вечер у тебя закончился по-свински. Сначала ты тому кексу криминальному, с которым вместе пил, втирал о самозванце, смуте и семибоярщине, которые, мол, от того случились, что кто-то не вовремя в колокол гнева народного вдарил.

— Вот помело, — огорчился Андрей. — Так прямо и сказал?

— Приблизительно. Я всё же за соседним столиком сидела. Потом твой бандюган скипнул — он тебя потрезвее был, — а ты, как петушок, к Вове Тараканову прикололся: мумией его обзывал, обещал сослать куда-то в даль египетскую — дозревать, что ли? — Неудобно как. А дальше?

— Тебя приятели угомонили и в «Борей» повели — кофе отпаивать. Но ты напоследок в Тараканова всё-таки рюмкой запустил. Не попал, правда, — Вова вёрткий. — «Пионерка» Катя выдержала решительную паузу, какие происходят не от оторопи, а соблюдаются специально, для пущего впечатления. — А потом и меня надумал приголубить.

— И что? — не без робости полюбопытствовал Норушкин.

— Не промахнулся — приголубил в самую макушку.

— Больно было? — замер Андрей, холодея.

— Не очень. Ты меня не рюмкой — поцелуем.

Вздохнув с облегчением, Андрей припомнил старинный самурайский наказ: избежать позора нетрудно — для этого достаточно умереть. Вдогонку прерванным телефонным звонком размышлениям Норушкин заключил, что, мол, из всех людей японцы, пожалуй, самые муравьи...

— Вот что, Катя, — без обиняков сказал Андрей. — Я хочу искупить и загладить. Приезжай в гости.

— Не парься — нечего заглаживать, — серьёзно заверила Катя. — Я не в обиде. — И милостиво прибавила: — Адрес давай.

Андрей подробно рассказал куда и как, хотя хватило бы имени собственного и двух числительных: благо первый двор — не заплутать. Катя выслушала и предупредила:

— Я не одна приеду.

Такой подлянки Норушкин никак не ожидал.

— А с кем?

С попугаем.

Вы читаете Бом — Бом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×