— Но ты не думай, на мне свет клином не сошёлся. — Андрей подлил себе в стакан минералки. — Здесь только один из фронтов невидимой брани, как верно старец Никодим Святогорец выразился.
— Есть ещё?
— Конечно, — заверил осведомлённый носитель коллективной беззаветной санкции Объединённого петербургского могущества. — По афонскому преданию, скажем, на той же Святой Горе, где Никодим духовно подвизался, существует братство двенадцати невидимых богоносных отшельников. Эти земные ангелы и небесные человеки достигли великих духовных высот и в исключительных случаях открывают себя людям, становясь видимыми для телесных очей. Их пламенная молитва испепеляет демонов и во многом определяет судьбы мира...
— Ты же римской веры, — поднял бровь Андрей.
— Ну и что? Я однажды, между прочим, в Еврейском университете курс лекций по хасидизму прочитал.
— Ты же белорус необрезанный. — Коровин сделал неопределённый жест, который при желании можно было наполнить любым смыслом.
— В Петербурге среди евреев зубра не нашлось.
— Я вот что у вас, у зубров, спросить хотел, — спросил-таки Норушкин, — как мне после быть, когда я с Аттилой дело решу? Может, наезды эти пацанские не случай, а симптом? Может, незримая брань уже в зримую сгустилась? Может, гнев народный вызывать пора, русский бунт будить?
— Какой, на хер, бунт! — Коровин нервно схватил бутылку и наполнил опустевшие рюмки. — Я только-только скутер купил! Жить по-человечески начал! А он — бунт! Забетонируй свою башню на хер и забудь, как дурной сон! Дай спокойно оттянуться!
— Это пораженческая позиция. — В глазах Секацкого зажглись маниакальные огоньки. — Насколько я понял, обратно из чёртовой башни никто не возвращается, ибо она представляет собой одновременно и кратчайший ход в инобытие. Однако, для сохранения репрезентативности, Норушкины тобой кончаться не должны. То есть тебе положено иметь как минимум сына. Так?
— Так, — сказал Андрей.
— Выпади мне такой жребий, — мечтательно предположил Секацкий, вынужденный — ввиду отсутствия в окоёме плинтуса — говорить относительно коротко, — я бы тут же заделал кому-нибудь ребёнка и — сразу в башню. Ведь здесь речь идет об источнике чистого вещества духа воинственности! Дать ему возможность выплеснуться на поверхность и обрести носителя — что может быть блистательнее и достойнее? Что может сравниться с этим по величию и дерзости жеста? Ведь пробуждённый бунт, выигранная битва, равно как и предъявленный миру новый текст, относятся к одному имманентному ряду, объединённому греческим словом
— Ты, Сека, маньяк, — застыл с вилкой у рта Коровин. — Ради красного словца и философского дискурса ты папу с мамой живьём на котлеты порубишь.
Тут над столом расцвёл жасминовый куст — это Люба принесла свинину по-баварски.
— Люба, — сказал Андрей, — у нас что-то водка кончается, а мы, представь, даже в календарь ваш не заглядывали.
— В этот день под Парижем, — любезно подсказала Люба, — в одна тысяча семьсот восемьдесят третьем году впервые был осуществлён полёт человека на тепловом воздушном шаре. Имена героев- воздухоплавателей — Пилатр де Розье и Лорен д'Арланд.
— Тогда принеси ещё бутылку и посчитай, сколько с меня...
— Мила деньги с тебя брать не велела.
— Почему?
— У нас «крыша» поменялась. Вместо Герасима — Аттила. Он тоже «Либерию» крышить бесплатно будет, но мы за это теперь всё, что ты закажешь, должны на счёт заведения списывать. Такое у него условие. Иначе он Миле с Вовой обещал уши отрезать и голыми в Африку пустить.
Коровин и Секацкий выразительно посмотрели на Норушкина.
— Это меняет дело. — Андрей призывно махнул рукой Левкину и Шагину, рассудительно пояснив: — У Левкина, правда, желудок меньше напёрстка, зато Шагин — прорва.
Жаль, далеко слетел Григорьев — он тоже мог в один присест умять индейку.
Весь следующий день после устроенного им в «Либерии» Лукуллова пира Андрей провёл дома в полуфлористическом, древоподобном состоянии, в обстоятельствах рассеянной созерцательной прострации. Будничный быт преобразился вдруг в сплошное поле боя, всеобщее преодоление, в пространство несказанного героизма и тотального подвига.
Ввязываться в эту битву определённо не было сил.
Самый значительный поступок, который он смог себе позволить, — это расписаться в расходном ордере за остаток гонорара и отдать прибывшему с утра курьеру так до конца и не причёсанный «Пацанский кодекс». Будь Норушкин в тот день более собранным, он ни за что бы так не сделал — любую свою работу Андрей, как правило, старался довести до невозможного, увы, в телесном мире совершенства.
Впрочем, перед уходом Кати в Муху Андрей всё-таки послал её за пивом, поскольку в своей сумке нашёл лишь бутылку кваса как свидетельство о некой изначальной благонамеренности. Однако расчёт был неверен — после четырёх бутылок просветляющего (по замыслу) «Петровского» он только погрузился в ещё большую ботанику.
А между тем звонивший накануне Фома сказал, что послезавтра в уездной сельской администрации появится некто Н. В. Шадрунов, чтобы лично снять вопросы по бумагам, которые он подал на приобретение Побудкина. Иными словами, скорее всего, он привезёт барашка в бумажке, чтобы сунуть его кому нужно в лапу и получить преимущество перед Андреем, подавшим заявление первым.
Чёрт подери всю эту околесицу, но надо было что-то делать...
Назавтра, при помощи редко употребляемого в режиме трезвона будильника — просто голос у этой адской бренчалки был такой зычный, словно внутри неё, намотанный на шестерёнки, вертелся дьявол, — Норушкин встал в нечеловеческую рань, но всё же человеком, а не грушей.
Кофе оказался пережареным и, помимо привычного аромата, немного отдавал углем.
Катя спала; её дыхание было лёгким и маленьким, как мотылек. Андрей заметил это, и по его спине пробежали сладкие мурашки.
Поцеловав спящую детку в дрогнувшее веко, Норушкин задал Мафусаилу зёрнышек, сменил воду и, надев поверх свитера кожаную куртку, отправился в предутренний ужас, в леденящую тьму, на Царскосельский вокзал.