мартиролог?
«А как во мне самом сложилось это знание?» — задумался Норушкин. Точно он не помнил.
Конечно, что-то в детстве рассказывал отец. Тогда же что-то рассказывал и бедный дядя Павел. Но так ли и о том? Или в единстве, в цельности своей весь этот родовой, пластичный, но в чередующемся, промежуточном конце слегка всё же однообразный миф жил в его крови уже с рождения, дался ему разом, как безотчётное знание, как безупречный с некой высокой, нечеловеческой точки зрения инстинкт? Определённо Андрей сейчас ответить бы не смог.
И тем не менее Андрей решил — пора. Как бы на самом деле ни было, а сделать Катю, столь счастливо Мафусаилом выбранную детку, хранительницей сокровенного предания совсем не помешает. Решил и сделал — рассказал ей всю историю Норушкиных, само собой за вычетом тех глав, которые уже успел поведать прежде. Рассказал, рассеивая дрёму ласками, буквально
Наставление случилось долгим — с душем и крепким чаем на переменах.
Когда за окном, кутаясь в туман, встал заспанный рассвет, Андрей, порядком изнурённый брачной ночью, спросил:
— Ну? Теперь тебе понятно, что это не мы друг друга любим, а мной кто-то любит тебя и тобой — меня?
Катя сладко зевнула.
— Чушь собачья. Извращение. Подумай только — ведь это получается, что нами кто-то любит сам себя.
И уснула мигом.
Два дня прошли в каких-то мелких, досадных хлопотах (сдавали на прописку Катины документы, мыли окна, покупали новый смирный пылесос взамен капризного и запылившегося старого etc.). Были, правда, и отрадные минуты — на пару доели праздничные салаты и копчёного коровинского угря. Но всё равно Андрей томился и где-то в собственных недрах, в глубоком тылу, чувствовал невнятную, но тем не менее гнетущую неудовлетворённость.
Возможно, это была всего лишь сезонная (апрель, гуси прут на север, вот-вот по Неве пойдет ладожский лёд, а до корюшки ещё почти месяц) волынка, однако...
В конце концов он решил съездить в
С ним вместе собралась и детка.
— Авитаминоз. Черешни хочется, — сказала.
И тут же из груди Андрея ушло томление, и апрель, как голубой шарик, надутый лёгким воздухом весны, кувыркаясь и виляя хвостиком, махнул в небеса.
Запасшись пивом, духовитыми сигарами и попрощавшись с разноцветным Мафусаилом, молодые без проволочек отправились в Побудкино.
На стальном (шедевр модерна), клёпаном вокзале повсюду висели плакатики какого-то орла, нацелившегося в Думу, где он, орёл, навскидку обещал, что — если будет избран — решительно и навсегда покончит с преступностью, в шесть раз увеличит зарплату и в семь — пенсию, научит детей выдувать из соломинки мыльные кубики, а среднегодовую температуру повысит на четыре градуса.
К платформе подали состав, и Норушкин с Катей, устроившись, поехали, то есть принялись неторопливо потягивать пиво и хвастаться друг перед другом детством. Каждый, разумеется, своим.
Слушая Катин рассказ о том, как сначала ей нравился Майкл Джексон, убивший в себе негра, потом гудящий и скрежещущий «Rammstein», потом разболтанный в суставах «АукцЫон», а после её
Пива было порядком, поэтому, как только поезд прибыл, они отправились искать вокзальные удобства. Если б не нашли, в автобусе потом пришлось бы туго, а так — хвала общественным сортирам — сначала схлынуло, а после отлегло.
В Ступине их встретил сладкий ветер, приветливо дувший им в лицо.
Пока лесом — напрямик — шли к Сторожихе, апрель понемногу зеленел и оборачивался маем. По крайней мере, муравейник на кромке просеки жил уже полноценной муравьиной жизнью, лишь на вид суматошной, а в действительности размеренной, дисциплинированной и скупой.
Вид муравейника опять настроил Андрея на холодящие мысли о роевом человечестве, и ему помстилось даже, что он как будто слышит непререкаемый, словно молния в сердце, зов матки, неведомой ему царицы. То есть ему почудилось, что матка просто
В одичалом яблоневом саду, уже отцветшем и теперь обсыпанном неприметными, потерявшими белые венчики завязями, под недреманным оком Степана Обережного паслись меланхоличные бурёнки. Глядя под ноги, чтобы не вляпаться, давя попутно вспышки одуванчиков, Норушкин с Катей поравнялись с поднявшимся навстречу им пастухом и одарили его укутанной в шуршащий целлофан сигарой. Степан стянул бейсболку с темени и поклонился в пояс.
— Век не забуду. Благодарствуйте.
— А мы, Степан, наследника ждём, — похвалился Андрей. — Так что Побудкино, глядишь, если со мной что и случится, впредь не опустеет.
—Вот радость-то! — обрадовался пастырь. — Скоро ли?
— Да вроде к сентябрю.
— Храни вас Бог и Пресвятая Богородица!
За садом, на краю Сторожихи, Катя спросила:
— А что должно с тобой случиться?
— Ничего, — махнул рукой Андрей. — Так, к слову. Ты смотри — черешня-то ещё с горох, зелёная!
У Нержана Тихоновича сделали привал; староста как раз обедал — задрав губу над тарелкой затянутых жиром щей, сосал из кости сладкий мозг.
Предложили щей гостям, но гости отказались. Ни черешня, ни тем более вишня действительно ещё не поспели, зато хозяева утешили Катю первой клубникой (или это была земляника?), и та утешилась в три горла (хозяйка дважды ходила в огород за добавкой). Угостился и Андрей — клубника/земляника была яркая, плотная, вся обсыпанная золотыми зернышками и пахла крепко, так пахла, как не снилось никакому форсмановскому чаю.
Андрей и тут выдал сигару и похвастал плодородным Катиным брюшком (да староста и так уже косился) — что характерно, последнее известие вызвало восторг ничуть не меньший, чем желание Норушкина приобрести Побудкино и прощение сторожихинцам недоимок за восемьдесят шесть лет. Не меньший и такой же искренний — лицо Нержана Тихоновича хрустело и потрескивало от непреднамеренных улыбок, как заскорузлый кожан.
Выпив на дорогу чаю с мятой и отказавшись от предложенной «злодейки», Андрей и Катя двинулись в Побудкино обозревать строительство.