узкой лестнице, держа факел; внизу встречал маркшейдер и вел по галереям, квершлагам, штольням, забоям. В стены были искусно вмазаны отломки (шурфы) пород, привезенные из разных мест, так что по ходу экскурсии можно было получить наглядное представление о геологии. Словом, это было уникальное учебное пособие, каким редко какой институт в мире в то время мог похвастать.
Преподавался обширный круг общеобразовательных и горных дисциплин, причем излагались различные, иногда противоположные точки зрения на природные явления. Например, в химии противостояли друг другу две теории: унитарная и дуалистическая (согласно первой вещество имеет целостное строение, а химическая реакция и формула дают лишь относительное представление о составе вещества; согласно второй все тела имеют двойственное построение, подобно окислам и солям). Так вот, органическую химию читали по дуалистической системе, неорганическую — по унитарной. Впоследствии Карпинский весьма одобрительно отзывался о такой методе преподавания: она вводила ученика в атмосферу научных споров. В геологии властвовали две концепции: нептунистов и вулканистов. «Все из моря» и «все из огня» — так упрощенно можно передать главный тезис каждой из школ, между ними происходили ожесточенные дискуссии. Слушателям Горного преподносились и та и другая теории.
Излагались учения Кювье и Ламарка; первое отдавало апокалипсизмом («теория катастроф»), во второй сильны начатки эволюционизма. Наконец, широко обозревались труды Лайеля, гениального натуралиста и систематика.
Как видим, Горный давал разностороннее и солидное образование; добавим сюда музыкальные репетиции и вечера (именно в эти годы у Карпинского зарождается интерес к музыке, позднее переросший в страстное увлечение), посещение театров и художественных выставок. Летом для кадетов, затруднявшихся выехать к родным, снимали дачи в Парголове: на досуге много читали, музицировали и занимались с репетитором иностранным языком. В огромном парке графа Шувалова практиковались по геодезической съемке; в последний день каникул парк иллюминировался, и практиканты устраивали гулянье с концертами и танцами для парголовской молодежи. Александр был как раз из тех кадетов, которым добираться к родным было затруднительно, — парголовские каникулы многое ему дали.
Но замкнутая среда, дисциплина, наказания (даже розгами!), строевая муштра не потворствовали ли появлению дурных наклонностей у ребят? Совсем напротив! Горный в этом смысле заведение примечательное: «Все неприглядное в нравственном отношении, как-то: заискивание, лесть, ложь, скупость, попрошайничество и вообще все гаденькие и нечестные поступки строго порицались и клеймились презрением большинства... Направление, которого держались кадеты, было поистине прекрасное», — вспоминал А.Кавадеров. В двадцатые годы нашего столетия некоторые бывшие воспитанники стали порицать старые порядки, напирая в своем недовольстве главным образом на военные устои быта. Возражая критикам, Карпинский писал: «Принято изображать этот быт в сгущенных мрачных красках. Ничего этого, в сущности, не было, и 60 лет тому назад пребывание в закрытом Институте... было более свободным, чем даже позднее в большинстве интернатов казенных и частных гимназий, не говоря уже о корпусах».
В Горном училось много поляков. В 1863 году они один за другим исчезли. Бежали. Как вскоре выяснилось, на родину, чтобы примкнуть к повстанцам. Некоторые выдвинулись в число руководителей. «Один из воспитанников, Чернявский, стоял относительно долго во главе отряда». «К полякам (как и к коллегам других национальностей) отношение было товарищеским, и думаю, что со стороны поляков оно было таким же...» — вспоминал Александр Петрович. Пережив поражение и плен, юноши отправлялись в Сибирь; многие из них нашли в себе силы вернуться к научной работе. Карпинский счел необходимым напомнить об их ученых заслугах. Они «способствовали просвещению страны; некоторые же оказали большие услуги научному изучению Сибири... такими деятелями были Чекановский и Черский». Как признается Александр Петрович, «убеждения большинства студентов были ультралиберальными». При строгостях и муштре! (Или благодаря им?)
Незадолго до обнародования крестьянской реформы корпус был преобразован в институт. Офицерский надзор упразднен, правила внутреннего распорядка ликвидированы (ложись когда хочешь, только утром на лекции не опаздывай... да и за это не очень-то взыскивали!), столовая закрыта. Вместо казенного питания назначалась стипендия в 25 рублей, «на которую. — замечает Карпинский, — скромно можно было существовать».
В один прекрасный день студенты снесли свои форменные куртки, шинели и брюки в портняжный цех и некоторое время расхаживали «кто в чем», скоро им возвратили их достояние в перешитом виде, превращенном в цивильное платье, «конечно, не изящное, но не худшее, в котором мы недавно щеголяли». Месяц назад они понятия не имели о стоимости, скажем, кровати, на которой почивали по ночам и присаживались днем, коли такая возможность представлялась. А случись, ослабнет сетка или порвется одеяло, комендант присылал плотника Никифора с мотком проволоки и катушкой ниток, и тот живо заметает, подтянет и приведет в должный вид. Теперь студентов вызвали в канцелярию и заставили расписаться под длинным списком предметов, выдаваемых во временное пользование с полной ответственностью за сохранность. Кровать, тюфяк, подушка, простыня...
Свобода, оказывается, сопряжена с разного рода сложностями и большими формальностями...
Все же — и как можно в том усомниться — они радовались ей, усматривая «одним из главных преимуществ нового строя, — с улыбкой припоминал Карпинский, — освобождение от форменной одежды, избавлявшей от внешнего уличного офицерского и полицейского наблюдения». Прежде-то как бывало? Стоило кадетам переступить порог ресторана, как тут же являлся городовой и козырял с извинениями: «Господа, я удивлен, видя вас в таком месте...» А теперь? «Двери всевозможных ресторанов и различных увеселительных заведений оказались широко раскрыты, и большинство в этом отношении свободу использовало».
Александр и сам, как можно судить, вовсе не был чужд развлечений; правда, они у него носили не узко, так сказать, утилитарный характер. «Любовь к музыке вызывала и посещение трактиров с большими хорошими органами. Особенно для этой цели посещался трактир «Палермо» на Большой Итальянской против Пассажа, где, между прочим, орган исполнял марш из «Тангейзера» Вагнера, оперы которого еще не ставились в Петербурге. На расписании органных валов значилось, что это марш из оперы «Еловые домики»... Более взрослые любители не одной музыки охотнее посещали трактир «Лейпциг» на Офицерской, откуда при очень пошатнувшейся дисциплине возвращались поздно, а иногда и с повышенным настроением и пониженным сознанием. Небольшая часть увлекалась картами и в «занимательных» комнатах проводила за игрой часть ночи... Я предпочитал два дня не обедать, чтобы раз на галерее прослушать оперу». Питаться вообще теперь, после всех перемен, приходилось «или холодной едой с чаем, или в кухмистерских... или даже в так называемых греческих кухмистерских, очень дешевых, но не всегда доброкачественных». Однако, если и выпадало «иногда голодать, то по недостатку расчетливости или по иным случайным причинам». Четвертная в месяц свалилась на молодых людей, совершенно не подготовленных к самостоятельному ведению хозяйства; экономику горных работ им читали, а экономику холостяцкой жизни, разумеется, нет...
С быстротой, способной вызвать удивление, менялся облик вчера еще безукоризненно подтянутых, стройных и чистеньких кадетов. Прически стали небрежны, манеры расслаблены, смех снисходителен, суждения категоричны; появились завзятые острословы, которые, казалось, жизненной задачей себе поставили поддевать всех и вся и втягивать в словесную дуэль. Прежде, осматривая кадета перед тем, как подписать увольнительную, полковник Добронизский приказывал: «Самому идти, усы оставить здесь!» — и юноша беспрекословно возвращался в спальню и доставал из тумбочки помазок. Теперь же завелись у старшеклассников и бородки, и бакенбарды, и прочие ухищрения лицевой растительности, полковник, тьфукая и отплевываясь, только махал рукой. Все изменилось! Бедный полковник Добронизский!
Офицеры в институт более не приходили; один Валериан Петрович никак не мог с ним расстаться. Каждое утро, одетый по форме, подъезжал на извозчике, бодро взбегал по лестнице — и останавливался, словно впервые догадавшись, что спешить некуда. Круто поворачивался, доставал портсигар. Иные из студентов набирались дерзости, просили закурить. Он не отвечал, строго дергал головой. Если подходил кто-либо из бывших подопечных его, он выспрашивал об оценках, о поведении и о здоровье родителей, которых помнил по именам. Строгий, сухой, прямой, он стоял с таким видом, будто докурит папироску и помчится по долам; но, бросив в урну окурок, вынимал портсигар. Кавадеров пишет, что иногда заставал его печально обходящим бывшие роты и отделения. «Подолгу останавливался на одном месте, часто и