Петровича передергивало от омерзения и униженности. Он клялся себе завтра же написать, пойти, объявить, призвать к ответу...
Но знал, что завтра он этого уже не сделает, что ни одна его угроза еще никого в жизни не испугала, потому что он ничего до конца в жизни не доделывает...
И еще. Тошно в этом самому себе признаваться каждый раз, но...
Вот ведь гадость-то! Он закончил службу в армии черт знает когда — в начале пятидесятых, а до сих пор ловит себя на том, что любой командный тон, от кого бы он ни исходил, подавляет его. Вызывает гнусное желание в чем-то оправдаться, чем-то доказать свою невиновность.
Но самое противное, что у Виталия Петровича в таких ситуациях сразу возникало стыдненькое желание: чтобы человек, который по каким-то причинам командно говорит, стал бы говорить с ним, Виталием Петровичем (именно с ним, в силу какой-то самому ему неведомой его исключительности), запросто. И когда такое происходило, Виталию Петровичу это отвратительно льстило, и он незаметно начинал подлаживаться к такому человеку. Незаметно для него и до отвращения заметно для самого себя. Самое ужасное, думал Виталий Петрович, что если этот человек не полный болван — то и ему это заметно. Тогда становилось совсем худо...
Но в таком постыдном состоянии Виталий Петрович обычно пребывал до определенного момента. Точнее — до НЕопределенного момента.
Действительно, Виталий Петрович и сам никогда не мог определить то мгновение, когда ему становилось вдруг на все наплевать, и он безобразно, стихийно начинал сопротивляться любой попытке разговаривать с ним командно!
Причем подавленность у него вовсе не проходила. Высвобождения не наступало. Происходило просто извержение бешеной, ненаправленной ярости, никого не пугающей, а только еще больше раздражающей людей против Виталия Петровича. В такие минуты он выкрикивал страшные слова не одному Ему, вызвавшему эту сладостную вспышку отчаяния и злобы, а тысячам, сотням тысяч, которые почему-то говорят КОМАНДНО и имеют право ставить людям оценки за их поведение...
С ним так бывало и в армии. Тогда его просто сажали на гауптвахту. Сейчас все сложнее и противнее. Виталий Петрович частенько подумывал о том, что если бы он не служил в армии больше семи лет — он теперь был бы во многом спокойнее и свободнее. Раскрепощенней во всем: дома, в делах, в отношениях с женщинами, с приятелями, ну и, конечно, с теми, кто говорит КОМАНДНО!
Он не знал — испытывают ли то же самое все, кто когда-либо служил в армии, но он готов был поручиться за то, что все, кто НЕ служил в армии, этого, к счастью, никогда не испытывали. Если, конечно, это не патологическое желание быть «подчиненным». Где-то он читал, что существует такая несимпатичная аномалийка. Кажется, она имеет какую-то грязноватую, болезненную основу.
Он даже хотел об этом написать, но потом подумал, что это может прозвучать изрядно вымученным, а он все еще непонятно чем зажат и написал бы не так, как нужно. И дал себе слово обязательно вернуться к этому. Потому что если ему, видимо, уже никогда не удастся избавить себя от такого унизительного состояния, то, написав об этом точно, глубоко и толково, он будет чувствовать себя хоть на время освобожденным от страха перед людьми, которые почему-то имеют право разговаривать КОМАНДНО...
У Виталия Петровича вообще в загашнике была уйма всяческих сюжетцев, которые сами просились на бумагу! А уж ситуаций разных, прямо из жизни, — не счесть...
Вот, например: несколько лет тому назад с Виталием Петровичем произошел дурацкий случай. Он все хотел написать о нем рассказ, а потом плюнул, что-то записал для памяти, а до рассказа так дело и не дошло. А произошло вот что...
В низочке одной интуристовской гостиницы был когда-то восточный буфет. И Виталий Петрович повадился туда есть чанахи. Там познакомился с одним писателем-малоформистом. Тот тоже туда ходил за чанахами. Виталий Петрович несколько раз обедал с ним, изредка встречал его на улицах и знал о нем только то, что его зовут Сережа и что он пишет для эстрады.
А через некоторое время услышал, что повесился один эстрадный писатель — Сергей... (Виталий Петрович уже не помнил фамилии) и фотография умершего висит в коридоре Госконцерта.
Он очень ясно представил себе лицо Сережи на фотографии с черной рамкой и стал думать про его жизнь, которой совсем не знал, и про его смерть, которая почему-то не была неожиданной для Виталия Петровича. И все искал какие-то туманные связи и в конце концов, кажется, даже нашел причины для Сережиного самоубийства.
Конечно, он все это себе напридумывал, но, напридумав, разнервничался, будто потерял близкого человека.
Через неделю Виталий Петрович выходил из табачного магазина и нос к носу столкнулся с Сережей — писателем-малоформистом, с которым пару раз обедал в восточном буфете и встречался раза три на улицах. К смерти которого уже привык.
Сережа что-то болтал про Горлит и охрану авторских прав. И хоть Виталий Петрович и понял, что все эти дни ошибался, думая, что погиб именно этот Сережа, радости он никакой не испытал, чего-то испугался и разговаривал с Сережей не так, как всегда, а тревожно и скованно. Все ждал, что произойдет какое-нибудь чудо...
Он и по сей день встречает Сережу именно в управлении по охране авторских прав. Сережа сильно постарел и слинял. Пьет много. Виталия Петровича считает своим старым приятелем и рассказывает всем окружающим, что познакомился с Виталием Петровичем в низочке интуристовской гостиницы еще тогда, когда там был восточный буфет.
А Виталий Петрович... Вот ведь дурацкое состояние! Виталий Петрович до сих пор сторонится его, будто Сережа и впрямь вернулся из небытия, с того света, да еще и сумел сделать так, что об этом все забыли. Кроме Виталия Петровича. Вроде бы Виталий Петрович знает эту его тайну и боится, что Сережа об этом проведает... Прямо мистика какая-то!..
После долгого перерыва Виталий Петрович выступал по телевидению.
За столом в студии сидели его давний приятель, поэт — руководитель всех узаконенных писателей города и старый литератор, о котором поэт сказал, что старик сочетает в себе достоинства писателя с талантом педагога. Виталий Петрович подумал и решил про себя, что такое сочетание по меньшей мере жутковато. Но не в этом суть...
Когда ему позвонили и сказали, что он приглашен в литературную передачу, он ужасно возгордился. И обрадовался.
«А вдруг это тот самый поворотный момент, после которого жизнь пойдет совсем-совсем иначе?! — думал Виталий Петрович. — Вдруг это растормошит меня... Ведь нужен же я кому-то, черт подери! Не нужен был бы — не приглашали бы...»
Его будто подменили. Он то и дело небрежно ронял:
— Только не одиннадцатого. Одиннадцатого у меня передача...
Или:
— К сожалению, я занят десятого и одиннадцатого. Десятого у меня тракт — это значит репетиция, а одиннадцатого — передача...
Было у Виталия Петровича еще несколько вариантов, которыми он широко пользовался. Они были добродушно-ироничны к себе и звучали с легким издевательством к студии телевидения. Короче говоря, его хвастовство было чрезвычайно симпатично и почти не походило на хвастовство. Он ни разу не переиграл и, как выяснилось впоследствии, все, кому он тем или иным способом сообщил о передаче, смотрели ее и слушали.
Но это было уже потом. При подготовке же к передаче Виталия Петровича совершенно измучил добрый и милый паренек — редактор студии телевидения. Он перечитал все, что Виталий Петрович сумел написать, и так и не смог выбрать ни одной строчки, которую можно было бы представить на суд товарищей телезрителей.
Он-то вкручивал Виталию Петровичу, что готов дать в эфир буквально все, но... Шесть минут, шесть минут, и ни секунды больше! А у Виталия Петровича на шесть минут ничего не было. И вообще ему показалось, что юному редактору ужасно не понравились его рассказы и повести. И Виталий Петрович