одинокую женщину, чтобы вечером позабавить господ офицеров за столом…
Конечно, у каждого из нас есть свое бремя грехов, за которые придется ответить, — верно, майор Линкольн не слышал проповеди священника Хэнта в прошлое воскресенье о грехах нашего города!
Лайонел покраснел от досады, услышав хитрый намек Эбигейл, будто он обижает несчастную женщину, пользуясь ее беззащитностью, однако, возмущенный таким двуличием, он стал более осторожен и попытался выведать у нее тайну добротой и мягкостью. Однако все его ухищрения ни к чему не привели, ибо в Эбигейл он встретил куда более искушенного в обмане противника. С притворным удивлением она твердила одно: напрасно он так понял ее слова — она хотела только сказать, что и ей, как всем, присущи слабости нашей греховной человеческой природы. В этом смысле она не составляла исключения — подавляющее большинство людей, которые всех громче обличают испорченность человеческой натуры, как правило, бывают глубоко уязвлены, когда им указывают на их собственные прегрешения. Чем настойчивее он ее расспрашивал, тем сдержаннее она отвечала; наконец, негодуя на ее упрямство и втайне подозревая, что Эбигейл недостойно поступила со своим постояльцем, он в гневе покинул пакгауз, решив следить за каждым ее шагом, чтобы в подходящий момент нанести такой удар, который посрамит ее и заставит во всем признаться.
Под влиянием минутной досады и подозрений, которые, сколько он их от себя ни гнал, вызывала в нем миссис Лечмир, молодой человек твердо решил в этот же день оставить ее дом. Миссис Лечмир, если и знала, что Лайонел оказался свидетелем ее разговора с Ральфом (а об этом ей могла сказать только Эбигейл), не подала виду и встретила молодого человека за утренним завтраком с обычной приветливостью. Она выслушала его доводы с явным огорчением, и, когда Лайонел стал говорить, что война принесет перемены в его жизни, что его присутствие в доме причинит лишние заботы ей, пожилой женщине, и нарушит ее привычки, что он тревожится за нее, словом, все, что ему приходило на ум в оправдание подобного шага, глаза старухи неизменно с беспокойством устремлялись на Сесилию с таким выражением, которое в другое время, возможно, заставило бы его усомниться в бескорыстии ее гостеприимства. Молодая девушка, напротив, очевидно, была довольна его решением, и, когда бабушка обратилась к ней, спрашивая, привел ли он хотя бы одну сколько-нибудь основательную причину для переезда, она ответила с живостью, которая в последнее время была ей чужда:
— Конечно, дорогая бабушка, самую основательную причину — собственное желание. Майору Линкольну наскучили и мы и наша размеренная жизнь; и, на мой взгляд, подлинная вежливость требует, чтобы мы разрешили ему покинуть нас ради казарм и больше не уговаривали остаться.
— Мои побуждения остались непоняты, если желание покинуть вас…
— О сэр! Не утруждайте себя объяснениями. Вы привели столько доводов, кузен Лайонел, что истинное и главное ваше побуждение осталось скрыто. Но это может быть только скука.
— В таком случае, я остаюсь, — сказал Лайонел. — Самое страшное, когда тебя подозревают в бесчувственности.
Сесилия казалась и довольной и разочарованной. Несколько секунд она в замешательстве вертела в руках ложечку и даже с досады закусила хорошенькую губку, но потом ответила уже более дружелюбно:
— Я снимаю с вас это обвинение. Перебирайтесь к себе, если вам так угодно; а мы поверим в ваши маловразумительные причины для подобной перемены. К тому же на правах родственника вы, разумеется, будете навещать нас каждый день.
Итак, у Лайонела не оставалось больше повода изменить свое решение. И, хотя миссис Лечмир расставалась со своим молодым родственником с очевидной неохотой, совсем не похожей на ее обычно холодное и сдержанное обращение, майор Линкольн в то же утро переехал к себе.
…После этого миновало несколько недель. Из Англии, как было описано в предыдущей главе, продолжали прибывать подкрепления, и в помощь медлительному Геджу в Бостоне появлялись все новые генералы. Наиболее робкие среди колонистов пугались, когда слышали длинный список прославленных имен. Тут был Хау, потомок благородного рода, давно известного своими воинскими доблестями, — глава его уже когда-то пролил свою кровь на американской земле; Клинтон, тоже младший отпрыск именитой семьи, более известный личным мужеством и добротой, нежели суровыми качествами воина; изящный и утонченный Бергойн, успевший стяжать себе славу на полях брани в Португалии и Германии, славу, которую, впрочем, ему вскоре суждено было потерять в диких просторах Америки. Кроме того, следует упомянуть Пиго, Гранта, Робертсона и наследника герцога Нортумберлендского, каждый из которых командовал бригадой, не говоря уж о множестве менее известных офицеров, проведших юность в армии и готовых теперь применить свой опыт в войне с необученными землепашцами Новой Англии.
И, словно этого списка было недостаточно, чтобы ошеломить неопытного противника, жажда воинской славы привлекла в эту точку, куда были обращены все взоры, цвет английской аристократической молодежи и среди последних того, кто впоследствии присоединил самый пышный венок к лаврам своих предков — наследника домов Гастингса и Мойра, бесстрашного, но еще не испытавшего своих сил юношу Родона note 8. В таком избранном обществе — со многими из этих молодых людей Линкольн был знаком еще в Англии — часы летели незаметно, и у него не оставалось времени подумать о причинах, приведших его самого в это место раздоров.
Однажды в теплый июньский вечер Лайонел через открытую дверь, ведущую из его кабинета в комнату, которую Полуорт с полным на то правом именовал «приютом гурманов», оказался свидетелем следующей сцены. За столом с важным видом судьи восседал Макфьюз, рядом с ним Полуорт, казалось взявший на себя двойную роль судьи и писаря. Перед этим грозным трибуналом стоял Сет Седж — ему, как видно, пришлось все-таки ответить за вменяемые ему преступления, совершенные на поле боя. Молодому человеку не было известно, что его хозяин не попал в число обмененных пленных, и, желая узнать, что означало лукавое выражение, которое нет-нет да проскальзывало на мрачных лицах его друзей, Лайонел положил перо и прислушался.
— А теперь отвечай на предъявленные тебе обвинение — начал Макфьюз суровым голосом, способным в известной степени внушить тот страх и почтение, которые говоривший силился вызвать, тараща отчаянно глаза. — Говори со смелостью мужчины и чистосердечием христианина, если они у тебя имеются. Почему бы мне не послать тебя сразу в Ирландию, чтобы ты получил заслуженные три бревна, из которых одно для удобства прибьют поперек? Если у тебя есть обоснованное возражение, выскажи его без отлагательств из любви к собственному костлявому бренному телу.
Шутники в какой-то мере достигли цели — обычное невозмутимое спокойствие, отличавшее Сета даже в минуты крайней опасности, казалось, покинуло его. Откашлявшись и посмотрев вокруг, чтобы удостовериться, на чьей стороне присутствующие, он, однако, ответил с похвальным мужество':
— Потому что это незаконно.
— Брось свое крючкотворство! — прикрикнул на него Макфьюз. — И не морочь голову порядочным людям юридическими тонкостями, как каким-нибудь стряпчим в пышных париках! Тебе бы надо подумать о святом писании, безбожный нечестивец, потому что рано или поздно тебе придется распроститься с жизнью, и притом с непристойной поспешностью.
— Ближе к делу, Мак, — прервал его Полуорт, заметив, что раздражение уводит друга от желанной цели, — или я изложу дело, да так, что это сделало бы честь любому чрезвычайному советнику.
— Назначение чрезвычайных советников противоречит дарованной нам хартии и закону, — вдруг сказал Сет, чья отвага возросла, едва только дело коснулось его политических убеждений. — И, на мой взгляд, если министры попытаются сохранить их, начнутся большие беспорядки, а то и настоящая война, потому что вся страна поднялась.
— Беспорядки, ходячее ты криводушие! Убийца из-за угла! — взревел Макфьюз. — Ты называешь длившееся целый день сражение беспорядками? И считаешь, что прятаться за оградой в бурьяне, класть ствол мушкета на голову Джэбу Прею, а казенную часть на пенек с тем, чтобы удобнее было стрелять в своего ближнего, похвальным способом ведения войны? Отвечай мне правду и гнушайся лжи, как гнушался бы есть что-либо помимо трески в субботу, — кто были те двое, что выстрелили мне прямо в лицо, спрятавшись в бурьяне, как я только что указывал?
— Простите меня, капитан Макфьюз, — вмешался Полуорт, — если я замечу, что усердие и возмущение опережают в вас благоразумие. Если мы будем так неосторожно допрашивать арестованного, то можем помешать целям правосудия. А кроме того, вы высказали только что хулу, с которой я никоим образом не могу согласиться. Настоящей треской не следует пренебрегать, особенно если подать ее в