меры.
В метрополии тысячи их английских соподданных открыто выражали свое недовольство войной, и правительство, вынужденное считаться со свободолюбивыми веяниями, успевшими пустить глубокие корни прежде всего в Англии, обратилось к тем европейским державам, которые издавна торговали солдатами, в поисках наемников, чтобы усмирить колонистов. Наиболее робкие американцы приходили в ужас от слухов об огромных ордах русских и немцев, которые вскоре наводнят страну и поработят их.
Быть может, ни один шаг противника так не озлобил и не восстановил против него колонистов, как это обращение за помощью к чужеземцам для решения чисто внутреннего спора. Пока в нем участвовали люди одной национальности, воспитанные в общих для обоих народов взглядах на справедливость и закон, оставались какие-то точки соприкосновения, которые могли умерить жестокость борьбы и со временем даже привести к полному примирению. Но американцы правильно рассудили, утверждая, что от победы, одержанной с помощью рабов, побежденному нечего ждать, кроме постыдного рабства.
Это было все равно, что, безрассудно отбросив ножны, предоставить решение вопроса только мечу. К растущему отчуждению, которое подобные меры неизбежно вызывали между народами метрополии и колоний, следует добавить, что они во многом изменили отношение американцев к особе короля.
Во время всех гневных споров и взаимных обвинений, предшествовавших кровопролитию, колонисты не только на словах, но и в душе целиком признавали ту фикцию английского закона, которая гласит, что «король непогрешим». Во всей обширной Британской империи, где никогда не заходит солнце, у английского монарха не было подданных, более преданных его династии и особе, чем те самые люди, которые ныне вооружились против того, что они считали неконституционным посягательством на его власть. До этого времени вся сила их негодования вполне справедливо обрушивалась на советчиков короля, а про самого монарха думали, что он не знает о чинимых его именем злоупотреблениях в которых он, вероятно, в самом деле был неповинен. Но по мере того как борьба разгоралась, стало ясно, что политические действия, которые санкционировал монарх, он одобрял и как человек. Вскоре среди тех, кто был лучше осведомлен, шепотом стали передавать, что уязвленное самолюбие короля заставляет его настаивать на сохранении того, что он считал своими прерогативами, и на верховной власти того законодательного собрания, которое заседало в его столице и на которое он мог влиять непосредственно. Вскоре эти слухи стали достоянием всех, и, так как умы людей постепенно освобождались от былых пристрастий и былых предрассудков, они вполне естественно спутали голову с руками, позабыв, что установление «свободы и равенства» никогда не составляло ремесла монархов.
Имя короля произносилось уже далеко не с тем почтением, как прежде, и, когда колониальные писатели стали смелее касаться его особы и власти, забрезжил свет, явившийся провозвестником появления «западных звезд» среди национальных эмблем земли. До тех пор мало кто думал и никто не решался открыто говорить о независимости, хотя сам ход событий неуклонно подводил колонистов к такому бесповоротному шагу.
Верность королю была последней и единственной связующей нитью, которую оставалось порвать, ибо колонии уже сами управляли всеми своими делами, как внутренними, так и внешними, в той степени, в какой это возможно новой стране, не получившей еще всеобщего признания. Но так как честная натура Георга III не терпела никакого притворства, взаимное возмущение и отчужденность были естественным следствием обоюдного разочарования короля и его западных подданных note 13.
Все это и многое другое рассказал Полуорт, который при всех своих эпикурейских наклонностях отличался большим здравомыслием и полным отсутствием предвзятости. Лайонел больше слушал, жадно внимая каждому слову, пока внезапная слабость и бой часов на соседней башне не напомнили ему, что он преступает границы осторожности. Приятель помог обессилевшему больному добраться до постели и, снабдив его кучей добрых советов и крепко пожав ему руку, заковылял к двери со стуком, болезненно отдававшимся при каждом его шаге в сердце майора Лайонела.
Глава 19
Нескольких дней моциона на бодрящем морозном воздухе оказалось достаточно, чтобы восстановить силы больного, раны которого зажили, пока он лежал в полудремоте, навеянной болеутоляющими. Взяв в соображение свою хромоту и слабость Лайонела, Полуорт, бросая вызов насмешникам и острословам полка, обзавелся одним из тех удобных и покойных экипажей, которые в добрые старые времена колониальной покорности носили забавное и непритязательное наименование «баул». Для своего выезда ему пришлось взять одного из великолепных скакунов приятеля. Благодаря настойчивости конюха, а также, вероятно, и пустоте фуражных складов конь в конце концов привык бежать по заснеженной мостовой такой спокойной иноходью, будто сам прекрасно сознавал, что здоровье его хозяина далеко не прежнее. В этом надежном экипаже оба друга ежедневно катались по улицам города или причудливо изгибавшимся дорожкам на лугах у Бикон-Хилла, принимая поздравления друзей, или же сами навещали раненных в том же сражении и менее счастливых товарищей, которые все еще вынуждены были отлеживаться дома.
Сесилию и Агнесу нетрудно было уговорить принять участие в этих небольших прогулках, но алебастровый лобик мисс Агнесы Денфорт неизменно мрачно хмурился, если, случайно или намеренно, они встречались с каким-нибудь английским офицером. Мисс Дайнвор была менее непримирима и даже иногда своей любезностью навлекала на себя упреки подруги, когда они оставались наедине.
— Ты, видно, забыла, Сесилия, как плохо приходится нашим бедным соотечественникам в жалких лачугах за городом, иначе ты не стала бы расточать любезности этим армейским фатам! — как-то с раздражением бросила Агнеса, снимая капор после очередного катания, во время которого кузина, как ей казалось, забыла о том, что большинство женщин в колониях, по молчаливому уговору, считали себя обязанными держаться с английскими офицерами подчеркнуто холодно. — Если бы тебе представили даже нашего главнокомандующего, ты не могла бы обойтись с ним приветливее, чем с этим сэром Дигби Дентом, которого ты одарила такой сладкой улыбкой.
— В оправдание ее сладости я могу только сказать, моя едкая кузина, что сэр Дигби Дент — настоящий джентльмен.
— Джентльмен! Каждый англичанин, напяливший красный мундир, если он умеет задирать нос, выдает себя в колониях за джентльмена!
— А так как я полагаю, что имею некоторое право считать себя благовоспитанной леди, — спокойно продолжала Сесилия, — не понимаю, почему я должна была обойтись неучтиво с человеком, которого вижу в первый и, может быть, последний раз.
— Сесилия Дайнвор! — сверкнув глазами, воскликнула Агнеса, догадываясь с чисто женской интуицией о скрытых мотивах кузины. — Не все англичане Лайонелы Линкольны.
— Майор Линкольн даже и не англичанин, — возразила Сесилия, усмехаясь и в то же время краснея, — а вот капитан Полуорт, по-видимому, да.
— Ну и глупо, милочка, очень даже глупо! Бедный капитан дорого поплатился за свою ошибку и достоян жалости.
— Смотри, кузина, жалость сродни многим другим нежным чувствам. Впустив ее, ты, того и гляди, откроешь двери всему семейству.