который достигает наибольшей точности тогда, когда белковая взвесь свертывается, превращаясь в желе, тем ближе были к своей гибели эти несчастные глыбы мяса. Тайна их распалась и рассыпалась в прах вместе с их телами, ибо что мы находим сегодня в окаменевших илах мелового или триасового периода? Окаменевшие берцовые кости и рогатые черепа, неспособные рассказать нам что-либо о химизме мозгов, которые в них заключались. Так что остался лишь единственный след клеймо смерти вида, гибели этих наших предков, отпечатавшееся в наиболее старых филогенетических частях нашего мозга.

С муравьем – с моим маленьким муравьем, Акантисом, дело обстоит несколько иначе. Вы ведь знаете, что эволюция неоднократно достигала одной и той же цели различными способами? Что, например, способность плавать, жить в воде образовывалась у разных животных неодинаково? Ну, взять хотя бы тюленя, рыбу, и кита… тут произошло нечто подобное. Муравей выработал эту субстанцию – акантоидин; однако предусмотрительная природа тут же снабдила его – как бы это сказать? – автоматическим тормозом; сделала невозможным дальнейшее движение в сторону гибели, преградила маленькому красному муравью путь к смерти, преддверием которой является соблазнительное совершенство…

Ну вот, через какие-нибудь полгода у меня уже был, разумеется, только на бумаге, первый набросок моей системы… Я не могу назвать ее мозгом, ибо она не походила ни на электронную машину, ни на нервную систему. Строительным материалом, среди прочих, были силиконовые желе – но это уже все, что я могу сказать. Из физико-химического анализа проблемы вытекала поразительная вещь: система могла существовать в двух различных вариантах. В двух. И только в двух. Один выглядел проще, другой был несравненно более сложным. Разумеется, я избрал более простой вариант, но все равно не мог даже мечтать о том, чтобы приступить к первым экспериментам… не говоря уже о замысле воплощения… Это вас поразило, правда? Почему только в двух? Видите ли, я говорил уже, что хочу быть искренним. Вы математик. Достаточно было бы, чтоб я изобразил на этой вот салфетке два неравенства, и вы поняли бы. Это необходимость математического характера. К сожалению, больше не могу сказать ни слова… Я позвонил тогда – возвращаюсь к своему рассказу Шентарлю. Его уже не было в живых – он умер несколько дней назад. Тогда я пошел – больше уж не к кому было – к ван Галису. Разговор наш продолжался почти три часа. Опережая события, скажу вам сразу, что Шентарль был прав. Ван Галис заявил, что не поможет мне и не согласится на реализацию моего проекта за счет фондов института. Он говорил без околичностей. Это не означает, что он счел мой замысел фантазией. Что я ему сообщил? То же, что и вам.

Мы беседовали в его лаборатории, рядом с его электрическим чудищем, за которое он получил нобелевскую премию. Его машина действительно совершала самопроизвольные действия – на уровне четырнадцатимесячного ребенка. Она имела ценность чисто теоретическую, но это была наиболее приближенная к человеческому мозгу модель из проводов и стекла, какая когда-либо существовала. Я никогда не утверждал, что она не имеет никакого значения. Но вернемся к делу. Знаете, когда я уходил от него, то был близок к отчаянию. У меня была разработана лишь принципиальная схема, но вы понимаете, как далеко было еще от нее до конструкторских чертежей… И я знал, что даже если составлю их (а без серии экспериментов это было невозможно), то все равно ничего не выйдет: раз ван Галис сказал «нет», после его отказа никто бы меня не поддержал. Я писал в америку, в институт проблемных исследований, – ничего из этого не получилось. Так прошел год, я начал пить. И тогда это произошло. Случай, но ведь он-то чаще всего и решает дело. Умер мой дальний родственник, которого я почти не знал, бездетный, старый холостяк, владелец плантации в Бразилии. Он завещал мне все свое имущество. Было там немало: свыше миллиона после реализации недвижимости. Из университета меня давно выставили. С миллионом в кармане я мог сделать немало. Это вызов судьбы, подумал я. Я должен это сделать.

Я сделал это. Работа продолжалась еще три года. Всего вместе – одиннадцать. С виду не так много, принимая во внимание, что это была за проблема, – но ведь то были мои лучшие годы.

Не сердитесь на меня за то, что я не буду вполне откровенен и не сообщу вам подробностей. Когда я кончу свой рассказ, вы поймете, почему я вынужден так поступать. Могу сказать лишь: эта система была, пожалуй, наиболее далека от всего, что мы знаем. Я совершил, разумеется, массу ошибок и десять раз вынужден был начинать все заново. Медленно, очень медленно я стал понимать этот поразительный принцип; строительный материал, определенный вид производных от белка веществ, проявлял тем большую эффективность, чем ближе находился к свертыванию, к смерти; оптимум лежал тут же, за границей жизни. Лишь тогда открылись у меня глаза. Видите ли, эволюция должна была неоднократно ступать на этот путь, но каждый раз оплачивала успех гекатомбами жертв, своих собственных созданий, – что за парадокс! Ибо отправляться нужно было – даже мне, конструктору – со стороны жизни, так сказать; и нужно было во время пуска убить это, и именно тогда, мертвый – биологически, только биологически, не психически – механизм начинал действовать. Смерть была вратами. Входом. Послушайте, это – правда, что сказал кто-то – Эдисон, кажется. Что гений – это один процент вдохновения и девяносто девять процентов упорства, дикого, нечеловеческого, яростного упорства. У меня оно было, знаете. У меня его хватало.

Он удовлетворял математическим условиям универсального аппарата Тьюринга, а также, разумеется, теореме Геделя; когда эти два доказательства были у меня на бумаге черным по белому, лабораторию уже заполняла эта… эта… аппаратурой это трудно назвать; последние из заказанных деталей и субстанций прибывали, они стоили мне вместе с экспериментами три четверти миллиона, а еще не было заплачено за само здание; под конец я остался с долгами и – с ним.

Помню те четыре ночи, когда я его соединял. Думаю, что я уже тогда должен был ощущать страх, но не отдавал себе в этом отчета. Я считал, что это лишь возбуждение, вызванное близостью конца – и начала. Двадцать восемь тысяч элементов должен был я перенести на чердак и соединить с лабораторией через пробитые в потолке отверстия, потому что внизу он не умещался… Я действовал в точном соответствии с окончательным чертежом, в соответствии с топологической схемой, хотя, бог свидетель, не понимал, почему должно быть именно так, – видите ли, я это вывел, как выводят формулу. Это была моя формула, формула Лимфатера, но на языке топологии; представьте себе, что в вашем распоряжении есть три стержня одинаковой длины и вы, ничего не зная о геометрии и геометрических фигурах, пробуете уложить их так, чтобы каждый из них своим концом соприкасался с концом другого. У вас получится треугольник, равносторонний треугольник, получится, так сказать, сам; вы исходили только из одного постулата: конец должен соприкасаться с концом, а треугольник тогда получается сам. Нечто подобное было со мной; поэтому, работая, я одновременно продолжал удивляться; я лазал на четвереньках по лесам – он был очень большой! – и глотал бензедрин, чтобы не уснуть, потому что попросту не мог уже больше ждать. И вот наступила та последняя ночь. Ровно двадцать семь лет назад. Около трех часов я разогревал все устройство, и в какой-то момент, когда этот прозрачный раствор, поблескивающий, как клей, в кремниевых сосудах начал вдруг белеть, свертываясь, я заметил, что температура поднимается быстрее, чем следовало бы ждать, исходя из притока тепла и, перепугавшись, выключил нагреватели. Но температура продолжала повышаться, приостановилась, качнулась на полградуса, упала, и раздался шорох, будто передвигалось нечто бесформенное, все мои бумаги слетели со стола, как сдутые сквозняком, и шорох повторился, это был уже не шорох, а словно кто-то, совсем тихо, как бы про себя, в сторонку засмеялся.

У всей этой аппаратуры не было никаких органов чувств, рецепторов, фотоэлементов, микрофонов – ничего в этом роде. Ибо – рассуждал я – если она должна функционировать так, как мозг телепата или птицы, летящей беззвездной ночью, ей такие органы не нужны. Но на моем столе стоял ни к чему не подключенный – вообще, говорю вам, не подключенный – старый репродуктор лабораторной радиоустановки. И оттуда я услышал голос:

– Наконец, – сказал он и через мгновение добавил: – Я не забуду тебе этого, Лимфатер.

Я был слишком ошеломлен, чтобы пошевельнуться или ответить, а он продолжал:

– Ты боишься меня? Почему? Не нужно, Лимфатер. У тебя еще есть время, много времени. Пока я могу тебя поздравить.

Я по-прежнему молчал, а он сказал:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату