людской в смертельную неизвестность надо искать в чем-то другом... Наконец, что связывало в единую волю бородатый, лапотно-кольчужный сброд с опознавательным паролем в виде медного креста на гайтане? Тут поневоле приходит на ум, не рановато ли мы, наспех ошаривая их трофейные сундуки с историческими пожитками, выкинули на свалку скарб непонятного нам церковного употребленья, перед коим тысячелетье сряду нация совершала весь свой житейский обиход — творила новые семьи и крестила деток, новобранцев отправляла в бой и отпевала покойников, встречала беды и победы народные? Кстати, нетерпеливое обращенье чужаков с туземными алтарями иногда плачевно отзывалось на участи их внучат.
Дальние суровые ветры задувают там порой, и потом полвека солнышку не пробиться сквозь пыль и прах. Континентальные крайности и раскаленные полчища из смежной прародины народов были начальными воспитателями племени. Колыбель и нянька создают черновую человеческую болванку, из чего история ваяет характер нации. Тут надо искать корни легендарного долготерпения русских, а не в мнимой приспособляемости к иноземной, медком подслащенной плети, как полагали горе-завоеватели. По такой безбрежности зарево и гулкий топот конницы из-за горизонта позволяли им предугадать параметры напасти, а действительность обучала навыку степняков не махать руками против очевидности, а благоразумно прилечь вровень с травой, пока не взойдет черным ветром шайтанова плеть. За то и дана святость ихнему Александру, что в поганую орду за Русь ездил, кумыс пил кобылий, вкруг кострища басурманского плясал ради сбереженья непонятного нам, но, видимо, валютного сокровища. Не зря иную крупицу оного Европа век целый дегустирует потом с задумчивым видом. И так как без той национальной живинки любой народ быстро утрачивает вместе с лицом самое имя свое, русские навострились прятать его от нас ловчей, чем предки хоронили клады былых лихолетий в недрах души — на такую глубину порой, что, передавая по наследству, родители не подозревают ее в себе...
Исторически сложившееся долготерпение русских, следствие недостаточно развитого, после долгого рабства, личностного достоинства, равным образом и почти безграничная нива России, готовая после маленькой вспашки к засеву революционной новизной, — буквально все попутные обстоятельства в этой стране благоприятствовали нам. Трудно было найти решенье — пускать ли русский потенциал целиком на затравку мирового пожарища или же в патриархальности приберечь на черный день? Не сгодится ли на краю пропасти хлебнуть той животворной специи, добавляемой прежними русскими в солдатскую кашу и пороховой состав, в материнское молоко и бетон крепостной кладки? Крохотная наследственная ладанка на груди способна выдать большее количество эргов и калорий, чем вагон казенной взрывчатки... К сожалению, простой народ не всегда понимает, что в случае нашей неудачи вряд ли кто-нибудь в ближайшие века посмеет взяться за реализацию его социальных чаяний, которые мы порою неуклюже и с такими издержками решились осуществить. Конечно, утопающий лишь с отчаянья хватается за такого рода соломинку, но в поговорке нет прямых указаний, чтобы та его всякий раз подводила. Тогда как выгоранье религиозного чувства у русских, ослабляя их племенное сознанье, могло бы дурно отозваться на оборонной мощности неокрепшего строя, а в перегной обращаемая Россия и приманивает всемирного хищника. Я исходил из обманчивой надежды, что к тому времени подоспеет всечеловеческое слиянье в одноязычное обезличенное братство. Но всего разумней было бы привить новизну в корень срубленного древа, то есть пустить в дело обреченные на сгниванье их заветы, чаянья и традиции старины, то есть всю совокупность духовных накоплений, некогда именовавшуюся национальным русским Богом. В наши дни крутить чернорабочее колесо социального прогресса куда более почетное занятие, нежели безучастное созерцанье кромешной битвы где-то внизу — не за поживу, а за пресловутые добро и правду. Оставалось убедить русских, что столько мучившие их вселенские исканья этого дефицитного продукта целиком вписываются в нашу программу. Попутным разрушеньем старины и памяти о прошлом мы помогаем им укорениться на новой почве, но даже при частой инспекции приживаемости подозрительна быстрота, с какой они мне поверили. Любые перегибы власти принимаются ими без ропота, и даже периодические чистки тотчас перекрываются встречным планом — в смысле прибавить под себя огоньку. Биология изобилует примерами приспособленья к обстановке вплоть до абсолютного правдоподобия, но там требовалась уйма времени, а русские рекордно уложились буквально в пятилетку... В чем тут дело? То ли сипловатый, с кавказским акцентом голос мой возымел столь обаятельную силу для вологодско-алтайских бородачей, то ли по сердцу пришлась им роль пороховой бочки под стеной капиталистической цитадели? По обычаю ладаном окуривать покойников, они и меня пытаются усыпить сладкой одурью. На беду, если даже меч Божий увязал иногда в патоке библейских хвалений, и средь нашего брата попадаются любители полакомиться ею при оказии. Меж тем большая лесть всегда гуляла на Руси с ножом в рукаве. В геометрично-безвыходных обстоятельствах случается, когда азиатское непротивленье вырождается в кроткое, под личиной слезливой восторженности, выжиданье монарховой кончины. Оттого что ум труднее скрыть, чем камень за пазухой, я и считаю опущенный среди беседы взор красноречивой уликой запретной надежды, следовательно, полуизмены. В эпохи, подобные нашей, личная тайна всегда преследовалась, как хранение оружия... Но эти с детским бесстрашием смотрят мне в лицо, а в сущности сквозь меня, примериваясь к поре, когда меня не станет. Иной же с ухмылкой преданности совсем откровенно запоминает меня впрок, чтоб потом изобразить похлеще, а за руку не схватишь: пустая! Все рукоплещут с душой нараспашку, словно не примечая, как шуруют их клады и недра, лобанят русского Бога; и тот с мужицким здравомыслием входит в положенье православных, не серчает, на самое худшее благословит ради сообщей пользы. Все они меж собой в немом заочном сговоре с доверенным на верхушке в лице комиссара Скуднова, до недавнего дня проживавшего на груди моей! Гапона себе завел, с попом собутыльничал, ренегад... — сквозь зубы произнес вождь, и в машинальном искании слова выразилось раздражение на бывшего сотрудника, вступившего в преступную связь с лишенцем на основе принадлежности обоих к тому же племени.
— Штурм больших твердынь удается лишь в случае, когда подвиг становится для участников единственным шансом возвращенья к жизни. Смерть не освобождает нас от исторической ответственности за выход из строя, разве только от трибунала. Рабочие сутки в двадцать четыре часа расценивать как злостный саботаж и дезертирство. Тут мало перевести страну на казарменное положенье, — полевой устав все же дает военнослужащему какие-то юридические права. По необходимости зажать в кулаке всю ударную наличность: только лагерный режим, исключающий бунт и жалобу, позволяет употребить силовой потенциал работника с гарантией стопроцентного сгоранья — без золы и копоти. Такова материальная подоплека всех великих начинаний. При созерцанье вечных пирамид восхищенным потомкам не приходит в голову, что даже по весу, не только по объему, костей людских там значительно больше, чем камня.
Русским и раньше доставалось испить своей судьбины. Однако сколько просек осветления не рублено, в сущности та же дебрь дремучая вкруг Кремля стоит. До меня здешний Петруха, готовясь к посеву европейской новизны, вынужден был пал огневой пускать по русской старине да еще железной палкой приколачивал по головням для ускорения процесса. А чуть пораньше другой, погрознее царь, тоже не покладая рук, еще глубже распахивал заскорузлую целину... В молодости, посильно добывая средства для борьбы с окаянным царизмом, не боялся греха, ни страха, ни пули вооруженного конвоя. Не сломили, как видите, тюрьма и ссылка. Тогда как роль вождя чуть затянувшейся революции обрекла меня на ранний износ по всему физическому строю, кроме назначенной цели. Ибо события минувшего дня диктуют график очередного. Основная работа ложится как раз на предназначенный ему отдых. А могильное одиночество и тьма ночная полны нестерпимых шорохов, которые, правду сказать, постепенно разрушают доставшуюся мне от матери железность. По счастью, природа косвенно, хотя и чрезмерно иногда, возмещает утрачиваемый дар за счет естественной бдительности, чем и объясняется возрастающее количество всяких волчьих ям вокруг моей дачи. Разумеется, никто напролом ко мне с ножом за пазухой не пожалует. Тут больше опасаться надо тех, кто как раз облечен нашим доверием. Недаром царственный специалист по воинской муштре Павел обмолвился однажды, что в России великих людей нет, в ней «велик тот, с кем я говорю и пока я говорю с ним». Таким теперь почитаются проявившие рекордную беспощадность в классовой борьбе. Естественно, преданные своему вдохновителю и вожаку, они как бы бескорыстно посвящают мне подвиги, совершенные ими при подавленье крестьянских мятежей. Иными словами возлагают к подножию диктатора, как личные мои трофеи, бессчетные гекатомбы еще не остывших жертв. Меж тем, кое-кто из них, частично сочувствуя мне как изнемогшему от трудов ветерану, а с другой стороны, памятуя о нечаянном соперничестве с Кировым, давно, без сговора пока, мечтает уложить меня на одну подушку с любимым Ильичом. Немудрено, что каждый из них рассчитывает на свой куш — что кому достанется, а иной прямиком и на коронацию в Успенском соборе. Так случилось, что за десяток минут до