землю. В телегу запрягли лошадь, и бригадир, видевший, как я таскал снопы, громко крикнул:
– Управишься с кобылой?
Я не знал, что сказать, ведь ни разу в жизни я не правил лошадью – вчера первый раз с Васькой прокатился, да и то, что это было за катанье!..
– Ну ладно, – закричал он, – Маруська подсобит!
Маруська вертелась возле гумна.
– Будешь править, – велел ей дядька, – а он – снопы подбирать.
Мы с Маруськой уселись на телегу и поехали по полю. Возле снопов Маруська, стараясь басить, кричала лошади: «Тпр-ру!» – но та и сама останавливалась, понимая свою работу. Я соскакивал с подводы, грузил снопы на телегу, и мы ехали дальше. К обеду я уже управлял лошадью не хуже Маруськи и ездил один, отправив ее на помощь бабке: колхозницы уже возвращались с поля. Маруськина бабка, слезясь от дыма и глядя из-под ладошки вдаль, стучала железной палкой о рельсину, подвешенную на проволоке к дереву.
Но усталые, измотанные женщины не торопились к чану. Все шли к молотилке. Бригадир выключил мотор, и женщины молча стояли вокруг горы зерна.
– Ну вот, – сказал бригадир, – с хлебушком вас, бабы!
Женщины вдруг заговорили торопливо, словно увидели что-то диковинное, стали брать в ладони зерна и сыпать их обратно золотыми ручейками.
– Обедать, бабы, обедать! – пискнула повелительно прибежавшая от чана Маруська, и женщины дружно рассмеялись.
Обедали говорливо, посмеивались, подшучивая над Маруськой, над бабкой-кашеваркой, над бригадиром, который, по их словам, был героем дня – намолотил первое зерно с поля. Бригадир жмурился, подносил ко рту деревянную ложку, аккуратно поддерживал ее над куском жесткого клеверного хлеба и кивал головой.
– Плохо слышит, – шепнула мне тетя Нюра. – Руки-ноги целые, а раненый. Контузия у него.
Я понял, почему громко кричал бригадир у молотилки: он, наверное, и шум мотора-то плохо слышал.
Я вглядывался в бригадира, в замкнутое его, бронзовое от загара лицо, отыскивал бабку с карими глазами, которая жала хлеб, ползая на коленках, смотрел на Маруську, оттопырившую щеку, на тетю Нюру в старом, заношенном платке, – я глядел внимательно в эти лица, веселые в такую минуту, веселые оттого, что вон там, возле умолкшей молотилки, лежит, переливаясь на солнце, спелое зерно, и улыбался тоже.
Ночью я спал в шалаше, рано утром оплескивал лицо в розовой от ранней зари воде, работал потом весь день, подвозя снопы к молотилке, и три дня промчались, будто один. На четвертый день, как раз в обед, сзади зацокали копыта, и кто-то крикнул громко:
– Здорово, бабоньки!
Я обернулся. На лошади сидел усатый дядька в синей милицейской форме. Фуражка еле держалась у него на затылке. Одна нога у милиционера была в сапоге и упиралась в стремя, как положено, вместо другой торчала деревянная култышка, и второе стремя болталось без надобности.
Одноногий милиционер, ловко спрыгнув с лошади на здоровую ногу, подхромал к чану, снял фуражку.
– Хлеб-соль вам, женщины! – сказал он, вежливо кланяясь. – Хорошо хлебушка-то, гляжу, намолотили.
– Хорошо, хорошо, – ответила тетя Нюра, – с этого поля хорошо, а в колхозе, может, и плохо.
– Да-а! – протянул милиционер, принимая от Маруськиной бабки дюралевую ложку. – Еще жать да жать. И во второй бригаде, и в третьей дополна делов. Терентий давеча в район звонил, матюгался. Обещают комбайн пригнать от соседей. Да и этот танкисты хвалятся наладить.
– Ладно бы машину-то, – сказала тетя Нюра, вглядываясь в желтое море хлеба. – Сколько тут руками-то проваландаемся?
Женщины заговорили, спрашивали у милиционера про деревенские новости – все же три дня в деревне не были.
– Какие новости? – неожиданно нахмурился милиционер. – Никаких новостей. Памятник вот сколачивают.
Тетки стали подниматься, старуха с карими глазами перекрестилась, отвернувшись куда-то в сторону, словно стесняясь.
Поднялся милиционер.
– Нюр! – сказал он, натягивая фуражку. – Отойдем-ка, дело есть. И ты, паренек, – позвал он меня.
Думая о лошади, о том, как снова сейчас стану отвозить снопы к молотилке, я нехотя подошел к милиционеру. «Верхом бы еще покататься, – думал я, – в седле!»
– Вот что, Нюр, – сказал он, неловко переминаясь с ноги на култышку, – Васька пропал.
– Как пропал?! – ахнула тетя Нюра.
– Да уж пропал. Три дня нету. Как ты ушла с этим мальцом, так и Васька на работу не вышел. Обыскались, Макарыч в розыск заявил. Говорит, горох воровал твой Васька вот с этим пацаном, да еще за три дня прогула по трудовому законодательству знаешь што… – Милиционер скрестил пальцы в решетку. – Я думал, тут он, но нету.
– Ой! – охнула тетя Нюра. – Значит, убег! – Она сорвала с шеи платок, заплакала и опустилась на землю. – Убег! Убег! – повторяла она. – Это я виноватая… – Она вскинула к милиционеру зареванное лицо. – А найдут, Игнат, – посадить могут?
– Могут, – ответил Игнат, будто извиняясь. – По нонешним строгостям – могут. Да еще горох чертов!
Тетя Нюра словно только услышала про это.
– Какой еще горох? – крикнула она и вскочила. – Какой горох?
Милиционер стоял, опустив голову, и ковырял култышкой мягкую землю.
– Николка! – крикнула тетя Нюра. – Какой горох?
К нам стали подходить колхозницы. Они останавливались поодаль и слушали.
Я вздохнул поглубже. Вот какой этот главбух проклятый, оказывается. Не поленился, значит, слазить в огород к Ваське, пока дома никого нет, посмотрел, растет ли горох.
– Это я, – произнес я дрогнувшим голосом, – арестуйте меня!
Милиционер удивленно оглядел меня по частям: сперва штаны, потом живот, потом голову с кепкой блинчиком.
– Арестуйте! – повторил я. – Васька тут ни при чем. Это я горох рвал.
– А много? – осторожно спросил милиционер.
– Два кармана! – ответил я. – А Васька меня отговаривал! А я его не послушался!
Милиционер плюнул.
– Чертов Макарыч! – сказал он. – Я думал, два мешка.
– И что к пареньку пристали! – проговорила старуха с веселыми глазами. Коленки она уже снова обмотала мешковиной и походила на пугало – руки бы ей только раскинуть да встать неподвижно. – Он вить работает вон как! Снопы возит! Жал намедни! Дак чо, ему гороху карман набрать нельзя?
Тетки, окружившие нас, загудели, закивали головами, но одна вздохнула:
– Охо-хо, с этим Макарычем лучше не путаться, под какой хошь закон подведет.
– Ребенка-то? – удивилась Маруськина бабка. – Да чо мы, безголосые али как? – В руке она держала поварешку и трясла ею, будто хотела врезать Макарычу по лысому лбу этой штуковиной.
Подошел бригадир, сытый и веселый. Ничего он не слышал, про что тут толковали.
– А ну, граждане бабы, поехали дальше, пока вёдро. Не дай бог, дождь зарядит.
Тетки стали расходиться.
Кто-то тронул меня за кепку. Я поднял голову. Милиционер уже сидел на лошади.
– Садись! – сказал он мне печально.