строчки.
А я подумал, что среди незнакомых пушкинских слов все же есть такие, которые ни за какие коврижки просто так не выговоришь. «Юные жены!», «Нежные девы!», «Да здравствуют музы!» Скажи что-нибудь из этого в школе, тебя просто обсмеют, ну и сам ты обхохочешься, если, например, тот же Вовка такое брякнет. Но тут, в пушкинских стихах, нет никаких стыдных и неловких слов, наоборот, эти слова делают человека торжественней, что ли, возвышенней – вот как. Может быть, даже лучше.
– Вот! – воскликнул Вовка и, протянув руку ко мне, прочитал:
Разве мог бы Вовка взять да и ляпнуть мне этакое: «мой первый друг!» А тут – сказал.
Это Пушкин Вовке помог, сказал Вовкиным голосом необыкновенные слова.
Я уснул, предварительно выяснив у мамы, что лобзания – это поцелуи, но мой сон оказался продолжением жизни, будто я просто перешел с одной стороны улицы на другую, вот и все, и слова мне слышались те же, точно я повторял еще раз стихи, которые мы прочитали, как бы соревнуясь друг с другом.
«На звонкое дно, В густое вино Заветные кольца бросайте!» – слышал я, и, как эхо, отзывалось вокруг: дно! вино!
А потом выплывали новые слова, тоже совершенно замечательные: «Душа тобой уязвлена!» Это надо же! Уязвлена!
«В крови горит огонь желаний!», «Что смолкнул веселия глас!»
Мы идем с Вовкой по улице, неподалеку от библиотеки, перебрасываемся, словно цветными мячами, этими прекрасными выражениями и только торжественно улыбаемся друг другу, но не смеемся – смеяться нельзя, это грех, бесстыдство, над такими словами невозможно смеяться, им можно лишь приветливо улыбаться, как цветам, как уважаемым старшим друзьям, и тут я чувствую чей-то взгляд.
Мне не по себе.
Кто-то глядит на меня, очень пристально смотрит, а я, как пришитый к Вовке, не могу отвернуться от него, талдычу: «Да голос мой душе твоей дарует то же утешенье!» Вот так-то, мой первый друг, мой друг бесценный! Но Вовкины глаза округляются, будто фары газогенераторки, он глядит куда-то за мою спину, и я наконец с трудом останавливаюсь и поворачиваю голову.
Боже! Скрестив руки, у стены стоит Пушкин в одном фраке, и на голове ничего нет. А на улице же зима, подвывает ветер, снежная крупа сыплется в кудрявые волосы.
Мы с Вовкой замираем, у меня нет сил даже спросить Александра Сергеевича о чем-нибудь очень важном, достойном такого удивительного момента, – я просто таращусь на него, а он усмехается и тоже молчит.
Молчать глупо, знаю я, надо поскорее завязать разговор, чтобы он не обиделся на такое негостеприимство, и я наконец говорю:
– Вам не холодно?
Он не отвечает, но мотает головой: не холодно. Странно, ведь зима.
– Александр Сергеевич, – прошу я, – почитайте стихи.
Но Пушкин отворачивается, недовольно косит на меня глазом.
– Почитайте! – прошу я.
А вокруг между тем собралась целая толпа, все, приблизившись к нам, останавливаются, никто не проходит мимо, и выглядит это не очень здорово, потому что все одеты, все в шубах и шапках, а возле стены раздетый Пушкин, будто его шпана ограбила.
И тогда мне приходит в голову отличная мысль. Я делаю шаг к великому поэту, снимаю с себя шапку и прошу его:
– Наденьте! Вам холодно!
Я готов снять и свою леопардовую шубу, американский подарок детям заснеженной России, но Пушкин делает такой жест рукой, который означает, что ему не нужна ни шапка, ни тем более американская шуба.
– Тогда почитайте! – прошу я, и вся огромная толпа канючит вместе со мной:
– Почитайте стихи, почитайте!
И Пушкин наконец говорит. Нет, нет, он не говорит, он просто шевелит губами, голоса не слышно, но я понимаю, что он вполне явственно отвечает на просьбу толпы:
– Теперь, – узнаю я по губам, – ваше время.
«Теперь ваше время!»
Но что это значит? Конечно, наше, какое же еще! И на улице зима. И где-то там, далеко от нас, гремят бои. Идет Великая Отечественная война.
И вдруг я слышу Вовкин голос.
Пушкин смотрит, улыбаясь, на моего первого друга, и все поворачиваются к Вовке, а он с выражением, как заслуженный артист республики, читает стихи, которые отыскал еще вчера:
Все хлопают, и Александр Сергеевич тоже, он улыбается Вовке, а тот резко опускает голову, потом плавно поднимает ее и снова будто бросает вниз, я знаю, так кланяются артисты, и вдруг слышу голос Татьяны Львовны у себя под ухом.
– Вот видишь, – говорит она, – а ты хотел его учить.
– Кого? – спрашиваю я недоуменно.
– Пушкина, – отвечает балерина и делает реверанс. Это такой глубокий поклон. Одна нога отставлена вперед, совершенно прямая, а на другой приседают и одновременно кланяются залу.
Но тут кланяются одному мне.
Давным-давно, став взрослым и даже седым, я до сих пор совершенно убежден, что Александр Сергеевич Пушкин приходит к людям, искренне любящим его. Не подумайте, что достаточно загадать,