– Ага! – бодро согласился Вовка. – Там, в тупике, санитарный поезд…
Эти слова поразили меня. Только что, сию минуту, я насмехался над Вовкой Крошкиным, удивляясь, какую он несет ерундовину, удивляясь его несообразительности – не мог будто бы соврать что-нибудь, ведь уж не такой великий грех опоздать на десяток минут, когда еще и урок-то толком не начался. И вдруг мне стало стыдно. Смертельно стыдно.
Я плетусь по утрам за мамочкой, как теленок, закрыв глаза и ничего не соображая оттого, что хочется спать, иду, уцепившись за мамину руку, будто не могу дойти сам, и ничего меня больше не интересует, словно я последний какой-нибудь детсадовец, а вот Вовка… Вовка – человек. Вовка пронюхал откуда-то про санитарный поезд и уже сбегал туда, к реке, где есть железнодорожный тупик, и все разузнал.
Круглоголовый коротышка Вовка рос в моих глазах с каждой секундой, его опоздание было уже не виной, а благородством. Мельчайшие детали выплывали из моей памяти – и Вовкина решительность, когда он врезался головой в живот противника, – настоящий таран! – и его смелость – не побоялся один пойти этим темным утром к тупику! – и даже то, что Вовка в школу ходил один, никто никогда его не провожал, не тянул на веревочке, как меня, – все это озарилось новым светом, и я уже был готов вскочить, потрясая язычки пламени наших свечей, чтобы защитить Вовку от гнева учительницы, когда Анна Николаевна вдруг кивнула головой и сказала тихо:
– Садись!
Вовка стремительно разделся, повесил пальто и шапку на свободный крючок, вбитый в стенку класса, потому что все мы раздевались там же, где и учились, и, еще тяжело дыша, уселся рядом со мной.
Все глядели на Вовку с удивлением и интересом, пока не раздался негромкий стук.
Я повернулся. Это стучала Анна Николаевна указкой по столу, обращая на себя внимание.
Я вгляделся в учительницу, и мне стало не по себе. Ее лицо вытянулось и напряглось.
– Они приходят часто, – сказала она вдруг и повторила бесцветным голосом, будто это был диктант, – санитарные поезда приходят часто.
– А я не знал! – сказал Вовка, и Анна Николаевна вздрогнула.
И я не знал тоже. И никто никогда не говорил мне, что к нам в город приходят санитарные поезда, даже мама, хотя она работала в госпитале. «Вот дурак! – обругал я себя. – Ведь раз мама работает в госпитале, значит, раненых привозят! Это же понятно всякому!»
Да, это было понятно всякому, а мне было непонятно, не мог я сам догадаться, что раненых привозят, и спросить у мамы, как их привозят, простофиля разэтакий.
– Часто! – повторила глухим голосом Анна Николаевна, хоть и глядя на нас, но никого не видя. Потом она встрепенулась, будто сбросила с себя это странное оцепенение – никогда еще я не видел ее такой, – и встала из-за стола.
– Вы знаете, почему такие узкие проходы между рядами в нашем классе? – спросила Анна Николаевна настойчиво и ответила сама себе: – Потому что идет война и школы в нашем городе, большие и удобные, отданы раненым, там госпитали… Вы знаете, почему вы пишете на старых газетах, а не на тетрадях? Потому что идет война и фабрики, где делали тетради, – разрушены… Вы знаете, почему вместо ярких лампочек у нас горит керосинка, а на партах свечки? Потому что энергии не хватает заводам, потому что заводы работают на всю мощь, чтобы сделать побольше снарядов!
– Знаем! – крикнул яростно Вовка, и я снова с восхищением, как бы новыми глазами оглядел его.
– Мало знать! – ответила ему Анна Николаевна, отходя к окну и всматриваясь в медленно расступающуюся темноту. – Надо понимать…
Она долго смотрела за окно и, повернувшись, повторила:
– Надо понимать…
Учительница снова оглядела класс посвежевшими, как бы умытыми глазами и вдруг сказала негромко:
– Давайте сходим после уроков… Вова Крошкин будет провожатым.
И хотя она не сказала, куда сходим, хотя никто не произнес ни звука, все поняли, куда предлагает сходить Анна Николаевна. Все поняли, что она зовет сходить к санитарному поезду, и все, наверное, благодарно удивились ее словам.
В этот день Анна Николаевна так больше никого и не спросила, кроме Нинки Правдиной, а только рассказывала про то, как генералиссимус Кутузов заманил Наполеона в Москву, и там, в горящей Москве, этот наглый завоеватель вдруг понял, что он проиграл войну, хотя выигрывал все сражения и даже выиграл сражение под деревней Бородино, и бежал в свою Францию, бросив с позором войско. Еще Анна Николаевна читала нам стихи про это Бородино и еще басню Крылова про волка, который забрался на псарню, потому что в этой басне намекалось на Кутузова и Наполеона.
Анна Николаевна говорила, а в классе было так тихо, что даже свечечные огоньки не трепетали, а словно застыли, словно они неживые были или сделаны из стекла.
Я слушал, как рассказывала Анна Николаевна, взглядывал изредка на Вовку, и он отзывался понимающе, и отчего-то мне щипало в глазах, в горле возникал непонятный комок, и мне хотелось заплакать или сделать что-нибудь замечательное.
После уроков, быстро одевшись, мы шли четкими парами к реке, к железнодорожному тупику, соблюдая строй и самостоятельно подравнявшись. Анна Николаевна торопилась за нами, оборачиваясь, я ловил ее улыбку, тыкал Вовку Крошкина в бок и приговаривал:
– Постой-ка, брат мусью!
Вовка меня понимал, прекрасно понимал, удивительный головастый человек, и отвечал в том же тоне:
– С волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой!
Мы негромко смеялись, довольно поглядывая друг на друга, шагали в ногу, печатая старыми валенками хрустящий шаг, и серьезнели, вспомнив, куда идем.
Берег круто срывался вниз. Под горой в железнодорожном тупике, подле самой воды, стоял поезд с белой от снега крышей и красными крестами по бокам.
Там шла суетня.
Подходили грузовые газогенераторки, орали на лошадей возчики, женщины в белых косынках поверх платков таскали носилки.
На носилках, укрытые серыми одеялами, лежали люди. Раненые!
Все, что делалось под горой, казалось мне развороченным муравейником – маленькие черные фигурки беспорядочно торопились на белом снегу, – но не эшелон поразил меня.
Рядом с нами на крутом берегу стояли женщины.
Они стояли по двое, редко по трое, а больше всего поодиночке – большие и маленькие, старые и молодые, но все на одно лицо, – кутали в рукава ладони и молча, скорбно глядели вниз, на эшелон.
Над головами глухо стучали друг о друга, будто крылья недобрых птиц, голые ветки мерзлых тополей, и я пронзительно понял вдруг, что случилась какая-то беда. Беда эта ужасная, непоправимая, и ничего нельзя было с ней поделать, и эти ветки, похожие на птиц, они – правда, птицы, от которых нельзя укрыться.
Я подошел к краю обрыва и обернулся, чтобы увидеть их лица. Некоторые женщины беззвучно плакали. А другие – нет, не плакали, и лица их были угрюмы. Одна женщина поразила меня особенно.
Она стояла одна; она была еще совсем молодая, но платок, низко надвинутый на лоб, делал ее старухой. Я посмотрел на эту женщину, и мне сделалось страшно. Ее глаза были прозрачны, как бы пусты, и мне неожиданно показалось, что эта женщина сейчас сделает шаг вперед. Сделает шаг вперед и бросится вниз с обрыва.
Я подбежал к ней, чтобы остановить, но она даже не заметила моего приближения. Она стояла, по-прежнему глядя вниз остекленевшими глазами, и мне показалось, что женщина слепая.
Кто-то тронул меня за плечо. Это был Вовка.
– Пойдем вниз, к эшелону, – шепнул он, но я никак не мог отойти от женщины: а вдруг она правда