– Ох ты господи! – повторяла тетя Груша. – Ох ты господи! Что же это деется-то, а?
Я увидел ее при дневном свете и поразился: как же может ошибаться человек! Она вовсе не походила на ту женщину, которая, будто кукушка, появлялась в своем окошке. Лицо ее было вовсе не злое, а усталое, может, тронутое какой-то болезнью, и синие круги под глазами опустились до середины щек. И сами глаза были совершенно другие. Не угольные, не пугающие, а как бы бархатные и печальные.
– Это что же, господи! – повторяла она, умело растирая виски желтолицему. – Что же голод-то с нами делает?
Желтолицый вздохнул, открыл глаза, увидел меня и произнес через силу:
– А! Это ты!
– Ну-ка попей чайку! – воскликнула тетя Груша. Она помогла желтолицему встать.
Он держался одной рукой за забор, другой взял кружку и начал прихлебывать горячий чай. Ноги его дрожали. Было видно, как трясутся коленки.
«Как же он победил? – поразился я. – Ведь только что он чуть не задушил Носа у меня на глазах, а теперь еле держится на ногах! Неужели так бывает?»
Он допил чай, сквозь желтизну на щеках проступили рваные красные пятна.
– Спасибо! – вздохнул он и сел прямо в снег.
– А теперь признавайся, – проговорила тетя Груша, – сколько дней не ел?
Он усмехнулся:
– Вот он меня вчера угостил.
– А сегодня, – спросила Груша, – тот хлеб?
– Его сеструхе.
– Ну, как следует? Сколько дней не ел как следует?
– Пять, – проговорил желтолицый.
– Что с тобой было? – спросил я Вадьку. Теперь я знал имя желтолицего. – У забора?
Он усмехнулся:
– «Что, что». Обморок! Да мне не привыкать. А, Марья?
Мы шли втроем – Вадька, его сеструха, которую он смешно и торжественно называл Марья, и я. Маша доедала кусок хлеба украденный, а Вадька – который принес я.
– Только зря все это, – сказал Вадька. – Жрать сильнее захотелось.
– Ага! – согласилась Марья. – Если не есть, на третий день легче становится.
– Тебя это не касается, – оборвал ее Вадька, – тебе надо есть, ты еще растешь.
– Можно подумать, ты вырос! – как взрослая, проворчала Марья.
Мы шли по улице, и я думал: мы бредем просто так, без всякой цели, может быть, в сторону дома, где живут Вадька и Марья, но пришли мы к главной почте. Вадька уверенно распахнул дверь, прошел в большое помещение, сел за стол.
– Доставай, – велел он Марье.
Девчонка открыла портфель, вынула тетрадку в косую линейку, вырвала листок.
– Пиши ты, – строго сказал Вадька сестренке, – мама любит твой почерк.
Машка, видно, перечила брату не всегда. Высунув язык, она взяла почтовую ручку, обмакнула перо в казенные чернила и старательно, большими буквами вывела первую строчку.
– «Дорогая мамочка!» – продиктовал Вадька.
– Уже написала, – сказала Марья.
– «У нас все хорошо, – задумчиво проговорил он. – Вадик получил три пятерки. По математике, русскому языку и географии. У меня вообще одни пятерки. Вчера мы были в гостях у тети Фаи, она нас до отвала накормила холодцом».
– А как пишется «до отвала»? – спросила Марья. – На конце «а» или «у»?
– Да все равно, – сказал Вадька, – главное, холодец.
Я понял, что они врут. Про холодец и про гости врут абсолютно точно, это ясно, но ведь про пятерки, наверное, тоже.
– Зачем врешь? – спросил я Вадьку.
– Затем, – ответил он зло, – что ей нельзя расстраиваться.
Он помолчал.
– Если бы мы написали правду, – качнул он головой. – А, Марья?
Она подняла голову, усмехнулась горькой взрослой улыбкой. Спросила:
– Как я карточки потеряла? И деньги?
Вот так дела! Они живут без карточек и без денег, да мыслимое ли это дело в войну-то! Мама и бабушка приносили домой рассказы, как померла с голоду одна женщина, а вторая заболела так, что все равно померла, – и все из-за проклятых карточек, из-за того, что их потеряли или украли злобные бандиты.
Да что там! Разве мог я забыть, как ограбили нас, украли отцовский костюм из шифоньера, только пустые плечики постукивали одиноко друг о дружку, а вместе с костюмом прихватили и карточки. Как мы выжили месяц, один бог знает.
– А родные-то есть у вас? – спросил я.
– Мы эвакуированные, – ответила Марья.
– Тогда знакомые? – воскликнул я.
Вадька понурился, опустил голову, о чем-то крепко думал он, и Марья ответила за обоих:
– Мы боимся, они маме скажут. А ей волноваться нельзя.
Он поднял голову, мой новый приятель, и на лбу его я увидел морщинки, будто он старик.
– Это ее убьет, – сказал он.
Есть люди, похожие на магниты. Они ничего особенного не делают, а к ним тянет.
Вадька был такой магнит. Правда, нельзя сказать, что он ничего не делал. Шакалил в столовой – разве этого мало? Отнял хлеб у девчонки. Но, честно сказать, меня тянуло к нему не это.
Я чувствовал, что желтолицый парень какой-то совсем другой, чем все остальные знакомые мне люди. Даже если сравнивать его со взрослыми. Что-то в нем было такое.
Что? Я не знал. Маленькие люди ведь вообще, многого не зная, умеют чувствовать. Умеют ощущать. Вот, может, и во мне было такое ощущение.
Вадька меня никуда не звал, а самому мне надо было идти домой, учить уроки, но я, точно примагниченный, шел за желтолицым и его сестрой. Они даже не очень-то со мной разговаривали, обращаясь лишь в необходимых случаях, так что болтунами их никак не назовешь.
Они все говорили о матери – похоже, разговаривать о ней доставляло им большое удовольствие. При этом получалось так, что говорить о своей маме они принимались с полуслова, будто отвлекались на минутку от давнего разговора, потом спохватились, что отвлеклись, и говорили снова о самом важном.
– Ведь если продать утюг, как мама велела, – вдруг засмеялась Марья, – так мы ведь до конца войны неглажеными ходить будем.
Вадька одобрительно оглядел сестру, улыбнулся ей и сказал:
– А что у нас гладить-то?
– Ты что? – возмутилась Марья. – Мамино платье, мое платье, твои штаны. Да и много ли дадут за утюг на рынке?
– Точно, – ответил Вадим. – А мама вернется, глядь, утюг целехонек. Ждет ее.
Марья слабо улыбнулась, побледнела.
– Ты что? – забеспокоился Вадим.
– Погоди, – прошептала она, – сейчас пройдет.
Вадим схватил снегу, потер Марье виски, как тетя Груша, но она отдернулась, сказала:
– Чепуха! Я же не теряю сознания! Ты же кормишь меня каждый день.
Она отчего-то запыхалась.
– Просто идти трудно, – объяснила Марья, – давай помедленней.
Я чувствовал себя полным дураком. Может, первый раз в жизни не знал, что делать. Стоял, как