— На всю деревню только я, да нюркин Иван. Но Иван ничего делать не станет, не надейтесь. А я могу!.. Все!.. И если меня кто обидит, я тоже никогда не прощу. Ничего не скажу, но не прощу. Я тут остаюсь в деревне единственный. Меня уважать надо, а то я и поджечь могу…
Сказал и сам испугался своих слов, поняв, что не туда завел пьяный язык. А дачник словно не обратил внимания. Пожал плечами, спокойно спросил:
— За что же нас жечь? Мы, кажется, никому зла не сделали.
Василий встал, держась за столбик ограды.
— Пойду я, — сказал он, — у меня еще дела по хозяйству. А вы, когда надо, сразу мне говорите, я помогу.
Войдя в дом, Василий зажег свет и обвел взглядом большую комнату, ту, в которой жил. Дощатый стол, рядом одинокая табуретка, тюфяк с сеном на кровати, вот и вся обстановка. Даже простыней нет, а он — гостей звать! Да какие там простыни, веника в доме и то нет… Василий, шаркая по полу стоптанными кирзачами, принялся сгонять в угол, валяющиеся всюду окурки. Но тут же остановился, пораженный простой мыслью: а ведь позови он сейчас соседей в дом, они бы не пришли. Мужик, может, и зашел бы из приличия, а она — нет.
— Культурные!.. — пробурчал он, косо сел за стол и потянулся за бутылкой.
К декабрю работы на току закончились, и Василия отправили сначала в отпуск, а потом в отгулы, которых он много заработал в пору сенокоса. Свободное время Василий сидел дома. Скучал. От тоски даже пробовал искать баб-машин клад: рылся на чердаке, ковырял землю в пустом подполе. Ничего не нашел. Потом съездил в Доншину, постоял возле винного. Водку давали по талонам, а свои талоны он пропил давным-давно. Вернулся домой ни с чем.
И дом уже не радовал Василия. Неуютен был и гадок, весь провонял грязным бельем и табачной копотью. Главное же, не принес ни уважения, ни счастья. Тысячу раз прав был Селеха. Лучше без дома, да на людях. Как когда-то: он стоит среди клуба, а парни, теперь уж почти все разъехавшиеся в Дно, Псков, а то и в Ленинград, толпятся вокруг, уважительно задают один и тот же вопрос:
— У тебя чо, верно трактор в бочажине утоп?
А он отвечает, сплевывая на пол:
— Спрашиваешь тоже…
Знала бригадирша, чем достать его. Упекла в гнилое Замошье. И не в деревню даже, а на выселки. Где тут деревня?
Василий вышел из дому. Вроде не поздний час, а на улице темень и тихо как на кладбище. Спят старухи. Им теперь до самой могилы больше делать нечего.
На огороде в рассеянном свете, пробивающемся через застрехи, шевельнулась тень, красными искрами мелькнули глаза. Никак, волк? К самому дому вышел, не боится. Василий попятился к дверям. Тень пропала. На том конце деревни смертно затосковал, заливаясь, Рыжок — ванькин пес. Господи, далеко как! Сквозь ветви облетевших слив смутно угадывается фешин дом. Давно уж заперт, уехал дачник, сейчас, небось, в городской квартире с женой жирует… А дальше одна пустошь за другой, камни да одинокие старые ивы, когда-то посаженные у окон. За ними опять заколоченные дома с завьюжинами снега вдоль стен. Лишь затем настин дом — и снова пустыри. Дом Маши-хромоножки, панькина изба — редкие с промежутками островки тепла, и в каждом одинокий человек среди четырех стен. А самый одинокий, последний человек — он. За ним только лес и мох, ветер метет снежную крупку по натянутой простыне болота, и волки выходят к дому, словно здесь никогда не было людей.
Василий понял, что больше так не выдержит. Ему надо, чтобы вокруг были люди, стояли, смотрели на него, с криком бежали со всех сторон.
— Я тут! — хотел крикнуть он, но горло не издало звука. Отвык.
Василий спешно вернулся в избу, выдернул из кучи ветоши в сенях какую-то тряпку, щедро смочил ее керосином из канистры и пошел через сад к соседнему дому.
— Я же тебя упреждал, — бормотал он. — Я же говорил…
Приставил к стене случайный чурбачок, взгромоздился на него, пропихнул тряпку в застреху и чиркнул спичкой. Керосин сразу взялся большим пламенем. Волк, шедший за Василием следом, шарахнулся в сторону.
Василий бегом вернулся к себе. Ничего, следы в саду затопчут, и тряпка прогорит, следа не останется. Василий спешно мыл руки, ежесекундно ожидая за домами до озноба знакомый крик. Торопливо намыливал пальцы затвердевшим хозяйственным мылом, оттирал с ладоней предательский запах, смывал ледяной водой. Покрасневшие пальцы задубели и не гнулись. Сквозь узкое оконце в сенях давно уже врывался красный пляшущий свет, а деревня все молчала, ни единого звука не долетало к нему, словно и впрямь он оставался последний человек.