местоположение отдельных элементов, исправлять погрешности; можно, если позволит совесть, доказывать свой приоритет в той или иной частности, но главным останется то, что именно у Менделеева хватило гения открыть закон, который Соколов предвидел и ожидал, но не разглядел, хотя почти ударился в него лбом.
Горьким и радостным выдался октябрьский вечер 1869 года для Николая Соколова. Он жестоко завидовал Менделееву, но в то же время был счастлив, что решительный шаг, наконец, сделан.
Когда-то они с Энгельгардтом взяли эпиграфом для своего журнала фразу Тьери: «Есть в мире нечто стоящее больше материальных удовольствий, больше счастья, больше самого здоровья, – это преданность науке.» Изречение это могло быть эпиграфом ко всей жизни Николая Соколова. А зависть – она пройдет.
С этого времени Соколов стал мечтать о возвращении в Петербург.
Устроиться обратно в университет он не надеялся, кафедры там занимали Менделеев, Бутлеров и Меншуткин, они были молоды, талантливы и активно работали. Оставалось ждать, что откроются новые вакансии в Технологическом или Земледельческом институтах, в Медицинской академии или еще где- нибудь.
Тем временем одесская свара вступила в новую фазу.
Александр Вериго, защитивший докторскую диссертацию баллотировался в экстраординарные профессора. Партия ректора, пытаясь помешать избранию, устроила обструкцию, а затем профессора Абашев, Лапшин и Палимпсестов опротестовали результаты выборов. И хотя на перебаллотировке Вериго получил большинство избирательных шаров, но ссороа в ученом собрании перешла всякие границы приличий, и излишне горячий Ценковский был вызван на профессорский суд. Извиняться перед Абашевым Ценковский не стал и подал прошение о переводе в Харьков, куда его давно звали. Следом начал искать себе другое место и Мечников. Новороссийский университет стремительно терял лучших ученых.
Сбылись и мечты Соколова о возвращении в Петербург, но произошло это неожиданным и трагическим образом. Началось «дело о крамоле в Лесном».
Либеральный устав 1863 года был строг в одном: безусловно запрещались любые студенческие корпорации и объединения, а также сходки. Разрешались танцы. И Александр Энгельгардт, исполнявший в Лесном должность декана, получил разрешение на устройство студенческих вечеров с танцами. А явившись на вечер, студенты были вольны танцевать или заниматься чем иным. На танцевальных вечерах устраивались диспуты, обсуждались зажигательные статьи, а во время праздничных обедов (и такие бывали) в открытую провозглашались тосты за революцию и Российскую республику. Декан на собраниях неизменно присутствовал, но мер к пресечению не принимал никаких, лишь иногда добродушно журил, причем не самых радикальных, а всего-лишь самых шумных.
Слава энгельгардтовских вечеринок росла, иной раз, кроме своих студентов, до двух сотен набиралось гостей из университета и всех институтов столицы. Беспорядков не было ни малейших, и, строго говоря, даже устав не нарушался, ведь и оркестр и буфет имели место, значит, собрание было законным, а нигде не сказано, что во время танцев нельзя беседовать о Марксе.
И все же, когда сведения о сборищах в Лесном дошли «куда следует», приказано было разорить гнездо крамолы, Александр и Анна Энгельгартды, помощник профессора Павел Лачинов и несколько студентов были арестованы и препровождены в крепость. Следствие проводилось поспешно, и так же стремительно закончилось. Поскольку состава преступления найти не удалось, то не было и суда. Был только приговор. Высочайшим указом Александра Энгельгардта, учитывая общее вредное направление его деятельности, сослали под гласный надзор полиции в родовое имени – сельцо Батищево, Смоленской губернии. Анна Энгельгардт и Павел Лачинов были освобождены «по недостатку улик», а все оказавшиеся под подозрением студенты, исключены без права поступления в университеты и столичные институты. «Дело в Лесном» благополучно завершилось.
Власти старались, чтобы оно прошло незаметно, громкий процесс казался нежелательным, поэтому ни одна газета словом не обмолвилась о событиях, и если бы не письма Любавина и Меншуткина, то Соколов бы не скоро узнал, почему перестал писать Энгельгардт. В письмах сообщалось, что химическая лаборатория закрыта, вольнослушатели по курсу химии – отчислены, сам курс прекращен, и что станется дальше – неведомо.
Соколов сидел на веранде своего дома. Неделю назад у него родилась дочь, которую он, в честь Энгельгардта назвал Александрой, и теперь он много времени проводил дома.
– Господин Соколов! Вам депеша! – из-за угла, пыля по земле босыми ногами, выскочил мальчишка-разносчик.
Соколов сунул ему двугривенный, быстро развернул телеграмму:
«СОВЕТ ЗЕМЛЕДЕЛЬЧЕСКОГО ИНСТИТУТА БЕЗ БАЛЛОТИРОВКИ ЕДИНОГЛАСНО ПРОСИТ ВАС ПРИНЯТЬ КАФЕДРУ ХИМИИ В ИНСТИТУТЕ = ДИРЕКТОР ПЕТЕРСОН»
Едва позволили обстоятельства, Соколовы выехали из Одессы. Николай Николаевич без сожаления оставлял этот город. Тревожила только судьба лаборатории и учеников, часть из которых уже вели самостоятельные работы. Но здесь неожиданную услугу Соколову оказал Абашев. По его рекомендации в Новороссийский университет был приглашен из Казани Владимр Марковников – лучший ученик Бутлерова.
Узнав о том, Соколов вздохнул с облегчением: лаборатория доставалась в хорошие руки, а что до разницы во взглядах, то Абашев упустил из виду, что Соколов на лекциях одинаково подробно освещал и свою, и бутлеровскую теории, и взгляды Августа Кекуле, и многое множество иных мнений современных ученых, оставляя в сторонен лишь бездоказательные измышления, сколь бы заманчивы они ни были.
Тащиться с двумя маленькими детьми на перекладных было немыслимо, но самый комфортабельный путь был и самым долгим: сначала морем, затем на пароходе вверх по Дунаю, до Вены, через Германию дилижансом до Берлина, а уж оттуда чугунным путем в Петербург. В Лесном Соколов появился лишь в середине сентября и немедленно был зачислен в штат ординарным профессором.
Вот только институт был уже не тот. Разогнаны вольнослушатели, заперта крамольная лаборатория, сам Энгельгардт выслан. Один цветник в виде двуглавого орла остался прежним.
Нового профессора водили по студенческим квартирам: порядок в них царил и тишина. Словно и не было сходок, шумных вечеров, чтений Лассаля. Словно не было Александра Энгельгардта. Лишь в химической аудитории бросились в глаза оставшиеся на доске формулы: с одного края жераровские, с другого – структурные, Бутлерова; здесь тридцатого ноября читал Энгельгардт свою последнюю лекцию. И целый год никто не решался стереть написанное его рукой.
Сбоку, рядом с доской, низкая дверь, за ней – длинные залы с гребенками лабораторных столов, профессорская и лаборантская комнаты, кладовки для химикатов, весовая и темный «фотографический» чулан. Там одна из лучших в России лабораторий, в которой могут заниматься разом сто учащихся. Жаль попасть туда нельзя – болтается на двери красного воска печать, навешенная по приказу корпуса жандармов генерал-майора Дурново. Даже в аудитории Соколову нен дали слишком задержимваться, директор Петерсон повел его в актовый зал, где с гордостью продемонстрировал восьмиугольную чугунную доску, позолоченные буквы которой извещали, что «1840 года марта 20 дня Его Императорское Величество Государь Император Николай Павлович Осчастливил первым Посещением Лесной и Межевой институты». Тут-то крамолы быть не могло, и директор долго и обстоятельно рассказывал, как изволил пошутить государь, назвавши русского лесника наибольшим лесу вредителем.
С потемневшим лицом, плотно запахнувшись в теплый плед, обходил Соколов помещения, изредка покашливал в платок, безучастно выслушивал объяснения, молча шел дальше. Немногие оставшиеся студенты с удивлением смотрели ему вслед: полно, тот ли это Соколов, о котором легенды ходят, о котором столько рассказывал бывший декан?
Начальство же осталось довольно. Лабораторию открыли, начались занятия. Институт вернулся к жизни, если не считать, что в 1872 году вместо привычных ста студентов записались на первый курс всего четырнадцать.
Но и Соколов был уже не тот, что прежде. Не было сил отстаивать бюджет, расширять лабораторию, вводить новшества. Да и кто позволил бы такое при сократившемся числе студентов? Если бы не деятельные помощники, оставшиеся от Энгельгардта, то возможно, у Соколова вовсе бы опустились руки. Да и теперь практикумы Соколов полностью передоверил Лачинову и Кучерову.