рассекший ей щеку, чуть не погубил меня. Я рванулся было с места, но рука соседа тяжело легла мне на плечо.
— Полегче, приятель, полегче, — пробормотал цыган.
Я посмотрел на него, и он тоже уставился на меня. Это был атлет, огромный детина, широкоплечий, с налитыми мускулами, лицо вялое, невыразительное — не злое, но без искорки чувства, без проблеска мысли. Темная душа, не ведающая добра и зла, душа тупого животного. Да это и было животное, почти без проблесков сознания, добродушное животное, с мозгом и мускулами гориллы. Рука его тяжело давила мне на плечо, и я чувствовал всю силу его мышц. Я взглянул на остальных скотов: двое из них были безучастны и не проявляли ни малейшего любопытства, между тем как третий пожирал глазами это зрелище. И тогда здравый смысл вернулся ко мне, мускулы мои обмякли, я снова повалился на траву.
Добрые девы, накормившие меня утром, невольно пришли мне на ум. Всего каких-нибудь две мили по прямой отделяли их от этой сцены. Здесь, в этот тихий безветренный день, под благодатным солнцем такую же слабую женщину, их сестру, истязал брат мой. Вот страница жизни, которой им не увидеть. Что ж, тем лучше, хотя, оставаясь слепыми, они никогда не поймут ни сестер своих, ни себя, ни того, из какой глины они вылеплены. Ибо женщине, живущей в тесных, надушенных комнатах-коробочках, не дано быть маленькой сестрой большого мира.
Но вот казнь кончилась, смолкли крики, и цыганка поплелась назад, на свое место в фургоне. Никто из подруг не решался к ней подойти — сразу по крайней мере. Их удерживал страх. И лишь выждав, сколько требовало приличие, они окружили ее. Вожак убрал кнут на место и, возвратившись к нам, снова растянулся на земле, по правую руку от меня. Он притомился после своей работы и тяжело дышал. Утирая рукавом пот, заливавший ему глаза, он вызывающе уставился на меня. Я равнодушно встретил его взгляд: то, что он сделал, ни в малейшей степени меня не касалось. Я не сразу ушел, а пролежал еще с полчаса, что при данных обстоятельствах предписывал такт и этикет. Я свернул себе две-три папиросы из их табака. И когда я спустился с насыпи на полотно, у меня уже были все сведения насчет того, как лучше сесть на ближайший товарный, идущий на юг.
Подумаешь, невидаль! Самая обыкновенная страничка жизни — не больше! Бывает куда страшнее. Когда-то я доказывал (в шутку, как полагали слушатели), что главное отличие человека от других тварей в том, что человек — единственное животное, которое дурно обращается со своей самкой. На это не способны ни волк, ни трусливый койот, ни даже собака, природу которой изгадил приручивший ее человек. По крайней мере в этом собака верна первобытному инстинкту, тогда как человек растерял их все — в первую очередь инстинкты благодетельные.
Есть ли что-нибудь страшнее здесь описанного? Прочтите любой очерк о детском труде в Соединенных Штатах на востоке и западе, на севере и юге — везде, и вы убедитесь, что все мы, причастные и подвластные царству чистогана, печатаем и выпускаем в свет куда более страшные страницы жизни, чем эта скромная страничка об избиении женщины на откосе Сасквеханны.
Я спустился футов на сто под уклон и нашел место, где плотно слежался гравий; здесь я мог сесть на товарный, когда он замедлит ход на подъеме. На насыпи человек шесть бродяг караулили поезд. Кое-кто из них, чтобы убить время, резался в карты, которые были необыкновенно истрепаны. Я присоединился к ним. Сдавал молодой веселый негр, толстяк, с круглым, как луна, лицом, излучавшим добродушие. Добродушие так и сочилось из него. Бросив мне первую карту, он вдруг остановился и спросил:
— Эй, дружок, а ведь мы с тобой вроде встречались?
— Встречаться-то встречались, — отвечал я, — только, сдается, на тебе была другая амуниция.
Он озадаченно посмотрел на меня.
— Помнишь Буффало? — спросил я.
Тут он вспомнил — и восторженно приветствовал меня как старого товарища, ибо в Буффало он носил полосатую куртку и отбывал свой срок в исправительной тюрьме округа Эри. Что до меня, то я тоже носил тогда полосатую куртку и тоже отбывал свой срок.
Игра продолжалась, и я узнал, на что играют. Внизу под насыпью, где протекала река, футах в двадцати пяти от нас, виднелся источник; к нему бежала крутая узкая тропка. Мы играли в карты, примостившись на краю насыпи. Проигравший должен был сбежать вниз, набрать воды в небольшую жестянку из-под сгущенного молока и напоить желающих.
После первой партии в дураках остался негр. Он взял жестянку и полез вниз, а мы сверху глядели, как он набирает воду, и потешались над ним. Ну и пили же мы, скажу я вам! Как лошади! Четыре раза ходил он в оба конца для меня одного, да и другие пили не стесняясь. Тропинка была крутая, негр то и дело где- нибудь на полдороге тыкался носом в землю, проливал воду и снова спускался вниз. Однако он ничуть не сердился и хохотал не меньше нас, а потому, должно быть, и падал. Впрочем, он клялся, что еще возьмет свое: пусть только кто-нибудь проиграет, — он будет пить, как бездонная бочка!
Когда все напились вволю, сыграли второй кон, и опять проиграл негр, и опять мы хлебали воду, сколько влезет. Третий и четвертый кон — то же самое, и каждый раз негр, с круглым, как луна, лицом от души хохотал над тем, как отчаянно ему не везет. И мы тоже надрывали животики. Мы смеялись, как дети, как беспечные боги, примостясь на краю железнодорожной насыпи. Я по крайней мере хохотал до слез и так накачался, что вода подступала мне к горлу. Кто-то сказал, что с таким грузом нам не вскочить на поезд, когда он на подъеме замедлит ход. Мы всесторонне обсудили этот вопрос, и разгоревшиеся прения так насмешили негра, что чуть его не доконали. Он даже перестал носить воду и добрых пять минут катался по земле от смеха.
Тени, удлиняясь, все дальше наползали на противоположный берег. Тихие прохладные сумерки спускались на землю, а мы по-прежнему дули воду, и наш черный виночерпий приносил нам еще и еще. Забыта была бедная женщина, судьба которой так занимала меня какой-нибудь час назад. Эта страница была прочтена, открылась другая. Теперь я был увлечен ею, а когда внизу, на подъеме, закричит паровоз, придет к концу и эта страница и начнется новая. Так, пока мы молоды, перелистываем мы книгу жизни — страница за страницей,
— и нам кажется, что им конца нет.
Но тут — наконец-то! — повезло негру: проиграл бледный, испитой бродяга, должно быть, страдавший затяжной желудочной болезнью. Он, кстати сказать, смеялся меньше других. Мы в один голос заявили, что больше не хотим наливаться, да так оно и было. Никакие богатства Ормуза и Инда не заставили бы меня сделать еще глоток, никаким самым мощным насосом нельзя было бы накачать в мою раздутую утробу еще хотя бы каплю жидкости. Я видел, что негр огорчен, однако он не растерялся и заявил, что выпил бы самую малость. И он постоял за себя. Он выпил малость, потом еще малость, потом еще и еще и все не мог напиться. И сколько бы воды ни приносил ему унылый бродяга, сновавший по откосу вниз и вверх, негр был не прочь выпить еще. В конце концов он выпил больше всех нас, вместе взятых. Ночь сменила сумерки, в небе высыпали звезды, а негр все пил и пил. Если бы не внезапно разорвавший тишину паровозный свисток, он, думается, так без конца и хлестал бы воду, упиваясь местью, а унылый бродяга все таскался бы вверх и вниз.
Но паровоз просвистел. Кончилась и эта страница. Мы вскочили и растянулись шеренгой вдоль рельсов. Паровоз подходил, пыхтя и отдуваясь на подъеме, и его огненный глаз превращал ночь в день, отчего наши силуэты казались еще чернее. Но вот он проскочил; мы побежали рядом с вагонами, кто цепляясь за ступеньки, кто раздвигая двери крытых вагонов и вваливаясь внутрь. Я забрался на платформу с лесными материалами, прополз между досок и приткнулся в уютном уголке. Сложив газету, я сунул ее под голову вместо подушки. Звезды надо мной мерцали в вышине и стайками шарахались куда-то в сторону, когда поезд делал дугу на повороте. Так, наблюдая звезды, я и уснул. Еще один день пришел к концу — один из многих моих дней. Завтра будет новый: ведь я молод.
Note1
Кокси, Джекоб Селер (1854 — 1951) — американский политический деятель. В 1894 году стал во главе так называемой «армии Кокси» — армии безработных, отправившейся в Вашингтон требовать от