что – нет), но, сделав что-то новое, спешу это показать – сначала друзьям, а потом всем остальным. С этого момента моя вещь уже становится прикладной, верно?
Отец, кстати, выставлялся как художник всего один раз – в Архитектурном институте, на выставке работ преподавателей. Среди прочих работ он вывесил портрет негра. Выставку, естественно, принимала комиссия, какой-то идиот спросил: «Зачем нам негр?» – портрет сняли. Я думаю, это очень ранило отца, больше он не выставлялся, отшучивался: «На фиг мне это надо?» А графика у него была потрясающая, с невероятно точной линией, в необычной технике и очень по тем временам не соцреалистическая.
Отец подолгу не рисовал – не было времени, потом вдруг садился и выдавал залпом работ двадцать – на одном выдохе. И все-таки зрители были – в первую очередь наша семья и школьный его друг дядя Соля, полковник медицинской службы, и работы его становились прикладными к нам. Работ было очень много, мать пилила отца, чтобы он наконец выхлопотал мастерскую, потому что и как повернуться негде. Для мастерской нужно было собрать какие-то бумажки, а отец больше всего на свете не любил собирать бумажки и ходить с просьбами. Мать в конце концов победила, отец собрал бумажки, получил мастерскую где-то у черта на рогах, отвез туда свои работы, но рисовать по инерции продолжал дома. Потом в мастерской лопнула труба, и почти все работы погибли.
Впрочем, все это в качестве примера не годится – рисование не было основной профессией отца, оно вообще не было его профессией – он работал архитектором и оформителем, и это отнимало все силы и время, а рисовал он действительно больше для себя. И все же года за два до смерти – у меня была какая-то выставка моих работ – полушутя сказал: «Может, и мне с тобой выставиться?» Теперь я понимаю, что ему этого очень хотелось. И мне страшно жаль, что мы не успели это сделать.
У американских индейцев был такой музыкальный инструмент – индейская скрипка. Она представляла из себя гриф с одной-единственной струной. Конец грифа зажимался зубами, и голова играющего становилась резонатором. Скрипка звучала – но только внутри головы скрипача, снаружи было тихо. Инструмент давал шанс стать Паганини для самого себя.
Других примеров чистого искусства я не знаю.
Еще были праздники.
Детская жизнь вообще вспоминается как цепь сплошных праздников. И не потому, что мы так хорошо жили – просто о несчастьях не сообщалось, и о них никто не знал. Это сейчас нам о них талдычат с утра до ночи со всех страниц газет и по всем телепрограммам, думая, очевидно, что таким образом можно уменьшить их количество, а скорее всего, ничего не думая.
А тогда несчастья если и происходили, то – в странах капитализма. А наша жизнь состояла из радостных трудовых будней и – праздников. Народ с огромным воодушевлением встречал решения съезда, вставал на трудовую вахту, перевыполнял план, а в праздники – рапортовал. Все понимали, что на самом деле все не так, подтрунивали над этим (в основном в меру дозволенного), но на атмосферу в целом такая безоблачность сильно влияла. Изредка только умирал какой-нибудь член политбюро, и то никто по нему взаправду не скорбел, и даже голос диктора по радио звучал излишне траурно, и казалось даже, что он втихаря подмигивает, пользуясь тем, что его не видно.
Да и сами события, в общем, заслуживали праздников – все было впервые. Международный фестиваль молодежи и студентов в моей детской памяти не отпечатался – от него осталась только газовая косыночка с легкомысленными картинками и надписями «Мир» на всех языках – она накрывала телевизор. А вот как запустили первый спутник – помню отлично.
Мир натурально сошел с ума. Дикторов распирало от торжественности, все ликовали и братались. А тут еще практически следом запустили второй – с живой собакой Лайкой внутри! – и потом, почти сразу, – какой-то уж совсем невероятный третий. Так их и изображали на плакатах, транспарантах к парадам, в детских книжках и на подстаканниках – земной шар весь в параллелях и меридианах, иногда с добрым и умным лицом, и из него торчат три дуги: на первой – первый спутник (шарик с четырьмя антенками), на второй – второй, и из него торчит счастливая собачья морда в круглом прозрачном шлеме, и на третьей – третий, самый большой, в виде конуса с хвостиками и крючочками. Модели спутников были выставлены в скверике у Большого театра, во втором было проделано специальное окошечко, чтобы все видели, как там помещалась собака-космонавт. У спутников была толпа. Мы с отцом ходили смотреть, и он сажал меня к себе на плечи, чтобы мне все было видно.
А потом вдруг сразу – Гагарин! Вот это было да! Все верили, что кого-нибудь запустят, но никто не думал, что так скоро. Было совершенно ясно, что космическая эра берет бешеный разгон, что коммунизм наступит завтра-послезавтра и что Америку мы обогнали навсегда. То, все это происходило на фоне наших коммуналок и очередей в баню, никого не смущало.
Нас отпустили с уроков, и мы побежали смотреть, как встречают Гагарина. Его везли через Большой Каменный мост в открытой светло-серой «Чайке» с эскортом мотоциклистов, рядом с ним сидел Хрущев, а сам Гагарин, между прочим, стоял и махал всем рукой, а «Чайка» была доверху завалена цветами и на мост было не взойти. Стоял волшебный весенний день, радость граничила с безумием. Во дворах пили и танцевали. По небу пролетали вертолеты, с них сыпали розовые и голубые листовки с портретом Гагарина, мы залезли на крышу нашего дома и собрали их целую кучу – внизу их быстро затоптали, а на крыше они лежали целенькие. Долго мы потом этими листовками менялись.
Первое мая и Седьмое ноября тоже были безусловными праздниками. Однажды отец принес билет на парад – на Красную площадь. Мы шли на парад, вернее, отец шел, а я сидел у него на плечах, держал в руках билет (он выглядел необыкновенно значительно и нарядно), и меня распирало от важности. Мы прошли несколько оцеплений милиции и оказались на трибунах. Было пасмурно и холодно, сидеть на ледяных гранитных трибунах было невозможно, поэтому все стояли. А неподалеку справа был Мавзолей, и на нем маленькие фигурки в черном – правительство. Меня пришлось спустить с плеч, чтобы я не заслонял парад другим важным гостям, я страшно замерз и почти ничего не видел, но чувство гордости и сопричастности посетило в полной мере.
Обычно парад мы смотрели по телевизору, а потом сразу бежали на набережную – часть танков возвращалась с парада по ней и их можно было увидеть совсем близко. Танки нравились необычайно. Парад шел по восходящей – сначала маршал Малиновский объезжал на открытой машине все рода войск, поздравлял каждых в отдельности, они ему в ответ кричали одинаковое и неразборчивое. Оркестр совершенно замечательно замолкал на полуноте в тот момент, когда машина с маршалом останавливалась у очередного полка. Все это было красиво, но не очень интересно.
Потом войска расходились, последним уходил оркестр, продолжая играть, и наступала пауза – пустая огромная площадь, тишина, и издалека нарастающий грохот моторов – танки идут!
Танки вызывали безотчетный детский восторг. Это был мой любимый момент. Сначала легкая десантная техника, потом артиллерия, потом – танки, тяжелее и тяжелее, и в самом конце – ракеты. Последней везли, как правило, какую-то совершенно невероятную дуру длиной с железнодорожный вагон. В этот момент по телевизору всегда показывали иностранных дипломатов и военных атташе – как они щелкают фотоаппаратами. Было совершенно ясно, что именно с помощью этой ракетищи Америке, если будет надо, покажут Кузькину мать.
И все-таки больше всего я любил Новый год. Военного парада, правда, для ощущения полноты праздника немного не хватало, но это компенсировалось общей праздничной атмосферой, которая начинала накапливаться за несколько дней – с другими праздниками такого не происходило. По городу несли елки, стянутые веревками, как колбасы, посередине Детского мира ставили огромную ель. Говорили, что в Кремле еще больше, но я там так ни разу и не был.
Отец или мать приносили с работы праздничный заказ – картонная коробка, в ней – дефицит: баночка лосося, баночка сайры, балык, копченая колбаса, коробка конфет, курица, гречка, майонез, бутылка коньяка и бутылка шампанского. Бабушка и мама готовили салаты, варили студень.
Отец ставил в спальне елку (больше было негде), она тут же начинала пахнуть. Украшали мы ее вместе, я искалывал себе все пальцы (удивительно – несколько елочных игрушек сохранились у меня с тех пор – а вроде бы такая хрупкая вещь!). До двенадцати мне сидеть не разрешали, отправляли спать в комнату к елке; я знал, что утром под ней окажутся подарки, подозревал, что положат их туда родители, когда я засну, и изо всех сил боролся со сном – подсмотреть, как они это будут делать и что там такое, но так ни разу и не дождался.