приходилось перепиливать все тем же садовым ножом. Вот и овраг. Зуев подтащил сани, поставил вдоль тела, присел. Минут пять смотрел на открытое загорелое плечо, и безвольно взмахивал правой рукой, чтобы отогнать мух. Левую руку удерживал на груди, уговаривая булькающий комочек: «Ну, ничего, ничего. Потерпи. Еще немного. Ну? Потерпи». И вот, продолжая уговаривать измученное нутро, Зуев встал, перевернул неожиданно легкое тело на спину, затем на живот так, что девушка плечом и левой ногой попала на сани, и опять на спину. Убедившись, что лежит она устойчиво, засунул под изуродованную голову картуз и пустился в обратный путь, повторяя про себя, как печальный марш, появившуюся на языке фразу: «Легкая, значит, живая. Легкая, значит, живая».
9
Легкая, значит живая. Зуев сидел у привычного «стола» и посасывал кусочки холодной картошки, перемешанные с укропом, огуречным листом и каплею кукурузного масла. Голова от усталости норовила упасть на грудь, а челюсти с остатком зубов еле двигались, гоняя по измученному рту нехитрую пищу. День, понемногу пропитываясь сумраком, уже заканчивался, когда Зуев вспомнил про письма. Сегодня он должен был читать письма. Он совсем забыл про это, пока втаскивал девушку в избу, разрезал тупыми ножницами спекшуюся панцирем одежду, смывал теплой водой грязь с покрытого синяками и кровоподтеками тела. Кровь стекала с лица вместе с полосами туши и застывала на полу красно-черными узорами. На щеке была рассечена кожа, вокруг глаз наливались синяки, опухали разбитые губы и нос. На лбу на три-четыре пальца выше бровей багровел след скользнувшей пули, опалившей волосы и обжегшей кожу. «Повезло тебе, птица», – подумал тогда Зуев, намазывая раны единственным оставшимся у него лекарственным средством – зеленкой, подсовывая сброшенный с кровати матрас и накрывая серой простыней. – «Повезло тебе, птица. Почитай, овраг тебя наш и спас. Овраг и ночь. Стрелок-то точно целился!» Сейчас она дышала почти уже ровно, не вскрикивала, как тогда, когда Зуев тревожил раны. Он еще раз вгляделся в ее лицо, пытаясь понять, не смотрит ли она на него, потом сунул руку в полиэтиленовый пакет и вытащил первое попавшееся письмо. Письмо было от сына из армии. Серый конверт без марки, нехитрый солдатский адрес. И, еще сжимая конверт в ладонях, Зуев начал тот привычный ритуал, который повторял уже несколько лет почти каждый день. Он закрыл глаза, прижал конверт к щеке, вдохнул его запах, открыл и достал сложенный тетрадный листок. Затем вдохнул запах листка, пытаясь услышать исчезнувший отголосок прошлой жизни, открыл глаза и расправил листок на белой скатерти, застилающей гроб. Бумага еще белела на покрывающемся сумраком «столе», он разобрал неумелый почерк сына, пятнышки от слез жены, плакавшей над этим письмом, какой-то непонятный штрих, напоминающий след ружейной смазки, и, чувствуя, что день стремительно катится к своему окончанию, нарушая ритуал, начал торопливо читать. Сын писал простые, обязательные слова. Рассказывал, что у него все в порядке, что служить ему осталось чуть больше года, что он получил какой-то значок, что кормят неплохо, но очень вспоминается ему Пеструхино молоко, спрашивал о здоровье, о деревенских, о том, не начали ли строить клуб на центральной усадьбе, как там Машка, что провожала его в армию, жив ли еще их пес Каштан, и еще, и еще о чем-то, разрывающем сердце и душу в мелкие клочки!
10
Она пришла в себя ночью. Зуев проснулся не от воя, а от тихого поскуливания. Она сидела на матрасе, сжавшись нелепым треугольником, обхватив голову руками, и скулила, покачиваясь из стороны в сторону, вышептывая какие-то слоги и междометия, то и дело замирая на самой тоскливой ноте, пока не упала набок, забившись в рыданиях. Зуев лежал на старых половиках, заменивших матрас, смотрел в потолок и молчал. Ему ли было не привыкнуть к женскому полуплачу-полувою? Ему ли был не знаком этот звук, которым вся средоточенная деревенская женская душа всегда изливала боль? Спи, солнышко. Конечно, лучше детский ночной плач, чем женский. Но женский вой лучше, чем пустота и одиночество!
11
Утром Зуев сходил на родник, истоптал залитую кровью траву, поднял желтую гильзу, отыскал в корнях сгнившей ольхи заблудившийся свинцовый цилиндрик, спрятал все это в карман и понес наполненный ключевой водой чайник к дому. Кот по-прежнему сидел на поленнице и еще более презрительно наблюдал за его движениями, и так же медленно закипала в ведре вода, и пальцы с трудом удерживали в руках картошку, которую он решил почистить в это утро, и паутина попадала в глаза, когда он отыскивал в зарослях бывшего огорода одичавшие укроп, огуречный лист и зимний лук. Он почувствовал ее спиной. Не оборачиваясь, Зуев прошел к дровам, взял еще пару поленьев и, когда шел обратно к печке, увидел ее стоящей у приоткрытой двери, завернувшуюся в старую простыню, выглядывающую из под кровоподтеков и пятен зеленки, как воробей из скворечника.
– Ты леший?
Голос у нее был неожиданно тонкий, но хриплый. Хриплый, наверное, не от природы. Прошлись ботиночками по женской груди.
– Похож?
Он не узнал своего голоса. Господи. Сколько лет он уже промолчал? С племянником-то все кивками. А сам с собой говорить так и не научился. Ну, что ж, скрипи теперь, несмазанный.
– Похож, – она помолчала, наблюдая за его действиями, скривилась в плаксивую гримасу, присела. – А у меня ребро сломано.
Он молча бросил в чугунок соль. Взглянул на нее из-под лохматых бровей. Что он мог ответить, когда смерть саданула ее рукояткой косы по лбу?
– У меня ребро сломано! – настойчиво повторила она.
– Не сломано.
– Болит!
– До свадьбы заживет.
– Да? – она привалилась спиной к косяку. – Ловлю на слове. У тебя зеркало есть?
Зеркало? Было ли у него зеркало? Разве только эта большая рама, в которую по краям вставлены фотографии и в крохотных загибающихся зеркальных обрывках которой он иногда улавливает кусочки своего лица?
– У тебя зеркало есть?!
– Есть, – ответил Зуев.
12
Она стояла, тяжело опершись о старый комод, покрытый желтыми кружевами и вазочками с пучками бессмертника, и пыталась разглядеть свое лицо, несколько раз с очевидным сарказмом повторив при этом: «Ну, ну». Затем обернулась и, придерживая простыню на груди, откинула волосы со лба.
– Рикошет? – спросила про багровый шрам.
– Почти, – кивнул Зуев, выставляя на «стол» треснутую тарелку, на которой лежали пять картофелин, посыпанных зеленью.
– Почти? – то ли переспросила, то ли задумалась, прихрамывая, подошла к «столу» и с гримасой