Падал тусклый свет через пыльное стекло под потолком. Тянуло неприятным сквозняком. Пахло пылью и плесенью. Вот и дом его умирает. Зуев застегнул пиджак. Вытянул руки. Осмотрел себя, насколько позволяла негнущаяся шея. Эх, как время-то его скрутило! Размера два потерял! Ведь мал был костюм-то, а теперь мешком висит! Ну, ничего. Велик, не мал. Может, разнесет еще перед смертью. Он сунул босые, обвитые синими трещинами вен, ноги в галоши и открыл дверь в дом.
– Ну! Что ты будешь делать! Эх! Побрить бы тебя да причесать!
Она вскочила с места, взяла его за руку и подвела к выдвинутому на центр комнаты «столу».
– Садись, мил друг! Гостем будешь! Вот картошечка золотая! Вот грибочки жареные! Французские из русской глухомани! Вот подливочка грибная! Салатик из всякой травы! А вот и оно! Ну что, Петруха, утаить хотел?
Она водрузила на стол бутыль.
– Ты зла на меня не держи! Я же тебе добра хочу! Скрашиваю, можно сказать, склон твоих лет! А как тут скрасишь без самогоночки, когда все хорошим только на пьяную голову кажется? Так что, вздрогнем?
Она наклонила бутыль и осторожно булькнула в большую глиняную кружку, из которой уже налила в два мутных стаканчика.
– За что пьем?
Зуев аккуратно поднял шкалик двумя пальцами и, чувствуя нереальность происходящего, пропитываясь ощущением, что он находится на собственных похоронах, закашлялся:
– Стало быть, за упокой.
– Ты что? – подняла она брови. – Какой упокой? День рождения у меня!
– Тогда за неудавшийся упокой.
– Неудавшийся… – она махнула рукой, выпила, ткнула вилкой в тарелку с грибами. – Масло у тебя кончилось, Петр. Надо двигать в сторону ближайшего сельпо! Ты что не пьешь?
– А чего пить-то? Не пил никогда, а всю жизнь, как пьяный прожил.
– Для того и пьют, чтобы трезвым не быть! Дурак ты, Зуев. Я пока пьяная была, ни смерти, ничего не боялась. А как голова прояснилась, только что не обделалась! Пей, Зуев! Праздник у меня! Ты бы хоть подарил чего, что ли? Не пьешь? А я еще выпью!
Она выпила еще рюмку, бросила в рот картошку, скривилась от боли и, схватив всю кружку, сделала несколько жадных глотков. Зуев медленно поставил стаканчик, взял в руку кусок хлеба.
– А я вот пью, Зуев! – она оперлась о гроб локтями, медленно и пьяно моргнула длинными ресницами. – Пью!
– Мужика тебе надо, – сказал Зуев.
– Мужика? – она усмехнулась. – Так есть мужик! Или был. Здесь и был, три дня назад. Такого, что ли? Так он второй раз не промахнется! Что за мужики все, или сволочь, или размазня? Вот была бы я мужиком, я бы… Я бы уж не промахнулась! Зуев! Выпей со мной! Хочешь, я на колени встану? Я все могу, Зуев! А?
Она упала на колени и поползла, поползла вокруг стола живой пьяной змеей молодой плоти, и Зуев, спасаясь от этой змеи, взял стаканчик и, опрокинув обжигающую жидкость в полумертвое нутро, начал подниматься, цепляясь за скатерть и сгребая со стола тарелки и чашки.
– Ну, ты, Зуев, молоток!
Она придержала скатерть и, обдав запахом влажного женского тела и самогона, поймала его, валящегося в пустоту гнилым бревном.
– Куда собрался-то, праздник в самом разгаре?
– Надо мне, – чувствуя пробивающий холодный пот, ответил Зуев, – во двор мне надо.
– А подарок? Что ж ты, мужик? Не обижай!
Зуев вытащил из кармана кулак и разжал в ее ладонь. Звякнули друг об друга желтая гильза и серая пуля.
– Зуев! – закричала она вслед. – Это не твой подарок, Зуев! Не твой это подарок!
23
Он сидел у родника до темноты. Мысли путались в голове. Но думать ни о чем не хотелось. Сердца в груди не было. Зуев гладил себя по ребрам, но ничего не отзывалось оттуда. Может, это уже смерть? Но смерть не такая! Тысячи раз он видел смерть! И вкус, и цвет, и запах у смерти другой! А может, он и не должен чувствовать? Так горит же глотка от этой дури! Яблочка бы сейчас! Желтого на просвет! Теплого от осеннего солнца! Сладкого, со слабым привкусом аниса! Лизнуть его, бросить в чай, положить под подушку! Запах его глотать! Высыпать лукошко на пол! Порезать, разложить на газеты на противнях, задохнуться в аромате!
Заунывно загудел забравшийся от отчаянья в ухо измученный комар. Зуев опустил ладони в воду и, поймав лоскут холодного зеркала, выпил. Жжение утихло. Он посмотрел на руки, блеснувшие каплями в вечерних просветах между осинами. Что ж, идти надо. Где ж ты, Пашка? Что ж ты так? Что ж ты так с ним? Какая там смерть? Давно он уже умер. Вместе с Пашкой и умер. За день до того письма, в котором Пашка адрес прислать обещал. Умер, когда проснулся ночью в пустой избе от родного голоса, от дикой боли в сердце, от слез, хлынувших по щекам, от пустоты. Тогда он умер. Двадцать лет уже как умер. Просто забыт тут всеми, кроме…
24
Он уже думал, что все. Что боли больше не будет. Что съедет он в пустоту мягко и бесшумно, как скрываются в тумане деревья, когда едешь рано утром на лошади на покос, и солнца еще нет, но ночь уже тает, и деревья, как великаны, бесшумно выныривают и так же бесшумно ныряют обратно в туман распятыми силуэтами. Он думал, что все, когда увидел эти обгорелые листки. Он думал, что все, но сердце ожило и загорелось, как кусок сухого тающего спирта, когда он увидел эти слова на обгорелых обрывках: «У меня все хорошо. В отпуск приехать не получится, но командир зачитал перед строем благодарственное письмо, так что скоро мама будет радоваться, а там уже и недолго…» Что ж ты. Что ж ты. Нашла чем растапливать!
Он замер посередине вдруг показавшегося огромным двора, прижал к лицу обгорелые обрывки, поцеловал их, сложил, спрятал к сердцу и пошел к дому. Как же далеко идти! Какая тяжелая дверь! Навалился всем телом и, едва не упав внутрь, вошел. В доме было светло. Посередине комнаты стоял окруженный горящими поминальными свечами гроб, а в гробу лежала она. Бледное побитое лицо. Сложенные руки. Почти как Катя. Только у нее пятна не от ударов, а от болезни были. Так ей яблочка хотелось!
– Зуев! – она села, бросила в сторону огарок свечи. – Тебя только за смертью посылать! Уже и шутки никакие не катят! Где ты лазил? Ты чего меня бросил? Спать собрался? Вот это финиш! Ничего себе праздничек удался, не все гости остались на десерт, но все расползлись по домам за полночь и мертвецки пьяные. Зуев!
Зуев задержал дыхание, повалился на кровать, лег на спину, закрыл глаза, а когда открыл, увидел грязный потолок, шевелящийся от огоньков свечей, и ее тень. Ну вот, вдох. Что ж ты так бьешься, сердце. Тише, тише. Он медленно сунул руку во внутренний карман и нащупал обгорелые листки. Тише, тише. Все хорошо. Я с тобой, Паша. Тише. Я скоро.
– Зуев. Петр Михайлович. Дай денег в долг. Я знаю, у тебя есть. Мне много не надо. Всего лишь долларов пятьдесят. На время. Мне до города добраться только, а там уж как-нибудь. Зуев! Ты слышишь меня, Зуев?
– Слышу, – ответил Зуев, или это ему показалось, что он ответил?