и его сын-студент; проверяли или пытались проверить машину профессора. Оба, даже четверо, включая сыновей-студентов, работают или учатся как раз в профиле СКБ и, значит, Тихомирова. Догадка-легенда осталась, но не она была главной в ту минуту.
Последние годы Тихомиров выезжал на машине за рубеж, а в обычное время он заядлый рыбак и грибник. Что ж… Вполне естественно, что в эту грибную и рыбачью пору он отпросился в отпуск…
Одновременно с этими данными пришла телеграмма из той колонии, где отбывал наказание Согбаев. Пути возможных сообщников Камынина и Согбаева нигде не пересекались. При выходе на свободу Вадим получил солидную сумму и поэтому мог спокойно начинать новую, честную жизнь.
Мог, но не начал…
Мысли о согбаевской судьбе прервал стук в дверь.
– Войдите!
Дверь медленно приоткрылась, и на пороге показалась маленькая девочка с челочкой, с ясными и чуть обиженными голубыми глазами. Николай сразу понял: это девочка Ивана Хромова. Сейчас появится и мать. Что ж… Так бывает часто. Непримиримые в обычной обстановке супруги в минуты опасности соединяются, забывают былые обиды. Вероятно, и жена Хромова пришла к нему, чтобы узнать о судьбе мужа, похлопотать о нем.
Пожалуй, это вовремя. Надо подсказать ей, какие характеристики нужно взять на работе Ивана, посоветовать найти адвоката. Пока что дела обстоят так, что Иван Хромов может отделаться условным сроком.
Но вслед за девочкой на пороге появилась не жена, а мать Хромова. И не было в ней той гордой печали, что так поразила Николая во время их первой беседы. Теперь к нему вошло горе. Лицо женщины потемнело, проступили новые глубокие морщины, плечи опустились, и вся она словно сгорбилась. Но глаза, ясные, светлые, будто промылись и горели ровным, затаенным светом.
– Здравствуйте, – сказала она и, не ожидая ответа, заговорила неожиданно звонким, помолодевшим голосом: – Пришла посоветоваться, как жить дальше…
– Здравствуйте, – засуетился Николай. – Садитесь. Чаю вот только не могу предложить.
– Обойдемся. Мне теперь важно знать, сколько моим охламонам дадут, чтобы свою жизнь… спланировать. – Она махнула темной, сухой рукой. – Да свою еще б кое-как спланировала, обошлась бы… А только теперь вот этот огонек планировать нужно. – Она кивнула на прислонившуюся к ней девочку.
– Что случилось, Любовь Петровна?
– Сразу или, может, по порядку, если не очень заняты?
– Давайте по порядку.
– Пошли мы с Ивановой женой передачу отнести. Ну, пока стояли, пока то, пока сё, а народ, что передачи носит, все как есть законы знает и что чем кончается – тем более. Она послушала и упала духом. Еще и передачу у нас не приняли, а она уж шепчет: «Нет, уж теперь все. Его посадили, а теперь меня таскать начнут». Это у нее бзик такой – как чуть какая неприятность, так и в вой: «Ой, таскать начнут». Буфетчица она у него – тоже понять можно. Работа сложная, денежная… «Стой, говорю, спокойнее, еще ничего не известно, вон и люди говорят, еще как суд посмотрит. А если и получат что, так все с собой возьмут, нам с тобой не оставят». Приняли наши передачи и посмеялись над нами: три кормильца на отсидке. Она – в слезы: «Вот так теперь везде будет. Нигде покоя не найдешь. Ах, зачем я с ним связывалась! Ах, зачем не развязалась!» И так мне, на нее глядя, нехорошо стало, что я и скажи: «Так развязаться никогда не поздно». – «Ах, у меня ребенок, а кому я с девчонкой нужна». – «А ты, говорю, отдай мне внучку, а сама, раз так рассуждаешь, новую жизнь устраивай». Говорю так, а саму аж трясет, ведь должна же она понять, куда ее тянет. Ведь горе у нас. Настоящее горе! А она посмотрела на меня серьезно и произнесла страшные слова: «Надо подумать»…
Любовь Петровна примолкла, обняла внучку и выпрямилась, словно расправилась.
– Ну, надумала через день… «Мы, говорит, со своими родными обсудили все и решили, что вы предлагаете правильно: ему все равно пропадать, а мне нужно новую жизнь строить – я еще молодая. Я, конечно, дочке буду помогать, продуктов, может, когда подкину, да и вам, как мы решили, это к лучшему: все-таки забота. Отвлекает». Добрая такая. Заботливая. Из Вадимовой компании.
Ну ладно… Внучку я взяла, барахлишко ее приняла и говорю: «Спасибо за твою большую заботу, тем более что решила ты правильно: трудно тебе воспитывать будет, трудно…» Она так и расцвела: «Ах, говорит, и вы так думаете. А я, признаться, побаивалась». – «А чего, отвечаю, побаиваться? Жизнь надо строить решительно. Побаиваться ее нечего. Она наша, жизнь. Не чужая. Вот за чужую и в самом деле бояться нужно». – «Я, говорит, все узнала: оказывается, сам факт заключения является исключительным поводом для развода – никто не осудит, и я об этом так и написала Ване. Он поймет, он вообще-то добрый. И умный». Вот тут меня и ударило. «И что ж, спрашиваю, отослала ли письмо?» – «Отослала, – отвечает. – Сами говорите, что жизнь нужно делать решительно».
Прожили мы с внучкой ночь, утром я на свою старую работу сходила – берут обратно с дорогой душой. Пенсионер нынче в цене и, я бы сказала, в моде. Так что прожить я теперь проживу и без ее продуктов и еще своим охламонам на посылки хватит. А пришла я к вам вот зачем. Нельзя ли то письмо Ване не передавать?
Нет, вы меня не перебивайте. А то собьюсь. Я вот своим старшим о нашем горе ничего не писала; все, пишу, в порядке, всем довольна…
– А у вас еще старшие есть?
– А как же? Что ж я, только охламонов нарожала? Два сына и две дочери есть еще. Все в разных городах, все живут хорошо. Ну, те при отце воспитывались. А эти – послевоенные. Этих я, видать, упустила. Вот за то сама и казниться должна. Моя беда, мой и ответ. Так вот что я вам скажу: Ваня в войну родился, как только муж на фронт ушел, рос он, как я говорила, слабеньким. И этот ему новый удар совсем ни к чему. Наказать, раз заслужил, – наказывайте. Тут я слова не скажу. Горе оно и есть горе. Но ведь и пожалеть человека нужно. А каково ему второй удар, да еще в тюрьме, принимать? Честно скажите, сможете то письмо не допустить или не сможете?
– Не получит он письма, – твердо сказал Грошев. – А помощи вам никакой не нужно, Любовь Петровна? Вы ведь за советом пришли…
– Чем вы поможете? Горе мое разделить вы не сможете, да я его и не дам делить – сама вынесу. Об деньгах не беспокоюсь – заработаю. А совет вот какой мне нужен, законов ведь я не знаю. Как-то так жизнь прожила, что законы эти мне вроде бы и не к чему были… Вот отдала она мне внучку, а она вся в Ваню – тихонькая, ласковая, – и вдруг она опять решит возвернуть? Это ж и мне, и Ване, и внучке снова сердце рвать. Нет, вы сейчас мне не отвечайте. Вы подумайте. Я к вам на той неделе приду. Я во вторую смену договорилась. Сменщица, я с ней лет тридцать проработала, в первую пока походит. А потом и в садик девочку устрою. Обещали. Вот утречком я и зайду. Вы мне тогда и обскажите. А то мне все враз и не обдумать, и не запомнить.
Пока Любовь Петровна говорила, Николай думал о Хромове, о деле и чуть было не спросил: «А что, если Ивана выпустят? Он с нового горя беды не наделает?» Но не спросил. Нельзя давать необоснованную надежду, нельзя рвать больные сердца.
Хромова поднялась неожиданно легко, молодо, степенно попрощалась и, как занятой человек, сообщила:
– Пойду на своих характеристики добывать – добрые люди посоветовали. Может, и поможет… Только по моей натуре эти характеристики ни к чему. Натворил – получай, а потом думай.
Она ушла, маленькая, сутуловатая, но не сломленная, а как бы обретшая второе дыхание. Вероятно, вот потому и выиграна минувшая война, что миллионы таких людей в горе нашли подспудные силы и вынесли невыносимое.
Ах, Любовь Петровна, Любовь Петровна, горе ты материнское! Обо всем мы думаем, когда что- нибудь затеваем, а вот о матерях…
Грошев встал, подошел к окну и долго вспоминал свою мать – полную, страдающую одышкой, а все равно вечно занятую и деятельную… На них, на матерях, видно, и держится белый свет, да не все это понимают. И то чаще через чужое горе.