бы не «квартирный вопрос», никакой трагедии бы не было – а «вопрос»-то не природный, общественный… Дело не в ложном направлении исследований, не в цвете персиковского «луча»; творец обречен заранее – едва он соприкоснется с обществом, шариковы его затравят. Так что вины ученого здесь нет никакой. Разговоры профессора о его вине обусловлены научной добросовестностью, его истинной ахиллесовой пятой в обществе, где власть имеет не Знание, а наихудшая форма невежества.
Через пять лет Булгаков создал еще один образ ученого-естественника, гибрид из двух предыдущих, причем такой, что любые разговоры о его вине просто невозможны. Это профессор Ефросимов из пьесы «Адам и Ева». Психологически он «большой ребенок», как и Персиков – замкнутый, неуклюжий, отгороженный от повседневных дел; но в то же время, он способен к точной оценке макросоциальных явлений не меньше, если не больше, чем Преображенский. В высказываниях Ефросимова отчетливо прослеживается булгаковское отношение все к тем же проблемам – но уже в модификации 1931 года.
В «Адаме и Еве» тема еще раз вывернута наизнанку. Если в ранних вещах общество обрушивалось на творца, то здесь творец сам восстает против общества, причем не только своего, российского. В мире, одержимом идеей химической войны, он изобретает средство абсолютной защиты, чтобы война стала невозможной. Столкновения Ефросимова с макросоциумом не происходит; мир гибнет буквально за минуты до этого столкновения, но писатель совершенно отчетливо дает понять, чем оно должно было закончиться: панацея Ефросимова стала бы оружием, щитом, дополняющим химический меч. То есть не помогли бы лучшие намерения творца, его гениальная изобретательность: дурное общество в принципе непобедимо.
При невнимательном чтении «Адама и Евы» может показаться, что гибель несет в себе любой социум, и коммунистический, и капиталистический. Такой аспект целиком не исключается. Однако же признаки дурного, «дьявольского» общества, окружающего и преследующего Ефросимова, принадлежат к тому же специфически национальному кругу. Полицейский произвол, доносительство, конформизм, торжествующее хулиганство, обязательное хоровое пение – вот что несет гибель и творцу, и всему миру.
И все это демонстрируется либо самим профессором, либо при его помощи как персонажа- демонстратора.
Тема мудреца, противопоставленного послереволюционной России, организует и последний роман Булгакова. Мудрый и высокообразованный Мастер есть инвариант тех героев, которых мы перечислили. Он одинок, чудаковат, не вписывается в социальную среду, и так далее. Он изобретает свою собственную панацею, долженствующую указать обществу на причину бед и открыть путь к спасению, – «роман о Пилате». И разумеется, общество его губит. В «Мастере и Маргарите» Булгаков вдобавок сделал то, что нельзя выполнить в маленьких повестях и пьесе: снабдил центрального героя-мудреца поддерживающими персонажами. Бездомный, познав истину, становится профессором-историком; профессор же Стравинский, психиатр, есть единственный периферийный персонаж, показанный с абсолютным уважением. Его клиника – островок человечности в хулиганском море Москвы. Стравинский нашел панацею; он по мере сил исправляет зло, причиненное дьявольскими силами. Возможно, он выражает общественную антиидею: с социумом нельзя бороться, можно лишь залечивать раны, которые он наносит людям.
Мне кажется, я имею основания утверждать, что профессора служат носителями булгаковской истины в конечной инстанции.
24. «Квартирный вопрос»
К московскому жилищному кризису Булгаков обращался десятки раз. Он написал отдельное эссе «Московские квартиры» и затрагивал эту тему везде, где позволял реквизит. «Собачье сердце» построено на кризисе; в «Дьяволиаде» упоминается коммунальная квартира; в «Театральном романе» – жалкая комнатушка Максудова и еще два беглых наблюдения. «Роковые яйца»: «В 1919 году у профессора отняли из 5 комнат 3. Тогда он заявил Марье Степановне: – Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу».
Уже в начале 20-х годов Булгаков понимал, что жилищный кризис – «безобразие». Но в тот момент писатель считал безобразие временным и надеялся, что через самое короткое время оно кончится. «…Ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила… в центре Москвы 15 пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах 300 рабочих коттеджей, каждый из 8 квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919–1925»[94].
«Страшный и смешной»… Спустя 15 лет, когда Булгаков писал «Мастера», его скромный план постройки шести-семи тысяч квартир был давно перекрыт, но терзания москвичей продолжались, и это через 20 лет после начала кризиса!
Достаточный срок, чтобы испортить людей, как и сказал Воланд. Смешно было лишь вначале, когда бедствие казалось преходящим. В какой-то момент стало страшно. «Маргарита Николаевна никогда не прикасалась к примусу. Маргарита Николаевна не знала ужасов житья в совместной квартире» (632) – это уже в «Мастере».
Не надо считать «ужасы» преувеличением. Даже те сравнительно немногие люди, которые обитали душа в душу с соседями по коммунальной квартире, жили неестественно, хотя бы они сами ничего дурного не замечали. А плохие отношения под собственным кровом воистину ужасны. Вспомним карикатурное изображение «коммуналки» в «Золотом теленке» Ильфа и Петрова – поротого розгами Васисуалия Лоханкина. Пороли его за рассеянность, он не гасил свет в уборной. Булгаков повторяет сюжет с полнейшей серьезностью, без тени сатирического нажима: «Свет надо тушить за собой в уборной… а то мы на выселение на вас подадим!» (651). Все-таки на «вы», вежливо… Булгаков на то и был писатель Божьей милостью, чтобы чувствовать за людей уродливость жизни в общей квартире; на то и мыслитель, чтобы понять, до какой степени жители Москвы испорчены «квартирным вопросом», даже те, кто не хамят друг другу в открытую. «Обе вы хороши…» – заметила по этому поводу Маргарита (и погасила вежливым склочницам примусы). На Мастера написали донос, желая «переехать в его комнаты», – крайнее проявление «испорченности», и заметим: Воланд никак практически не покарал доносчика Алоизия Могарыча! Диагноз уже поставлен: «квартирный вопрос испортил их…», чего теперь с них спрашивать?
В «Мастере» жилищный кризис не просто упоминается; это лейтмотив. Первая картина – квартира в переулке у Остоженки, с ванной комнатой, где ванна «в черных страшных пятнах от сбитой эмали» и почему-то нет электрического освещения. (Комментарий – в «Собачьем сердце»: «Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее» (с. 142).) Там же «на плите в полумраке стояло безмолвно около десятка потухших примусов. Один лунный луч, просочившись сквозь пыльное, годами не вытираемое окно…» (468). Опять примус, знаменитый примус, орущий и воняющий керосином прибор – в столице, почему-то лишенной газовых и электрических кухонь. «Около десятка» – значит, никак не менее пяти семей жили в квартире… Картина! Да, и еще деталь – из-за вынужденных контактов между семьями раздолье развратникам – Бездомный сунулся в ванную и «голая гражданка, вся в мыле» приняла его за соседа-любовника. Еще рисунок с натуры: в МАССОЛИТе длиннейшая очередь, начинающаяся «уже внизу в швейцарской», в комнату с надписью на двери: «Квартирный вопрос», «в которую ежесекундно ломился народ».
Следующая картина – через 20 страниц, глава «Нехорошая квартира». В ней реальнейший «квартирный вопрос» соединяется с не менее реальными «исчезновениями» и все вместе мистифицируется; здесь есть и второй тип исчезновений – связанный с «квартирным вопросом»: «директор Варьете, используя свои бесчисленные знакомства, ухитрился» добыть комнату своей бывшей жене – поэтому она и смогла исчезнуть… И на фоне всего этого Воланд, как заурядный квартирный склочник тех лет, «подает на выселение» Лиходеева: «…Так что кое-кто из нас здесь лишний в квартире. И мне кажется, что этот лишний – именно вы!» (499).
Замечательно, что Коровьев тут же это «выселение» обосновывает на стандартном языке квартирной склоки: «жутко свинячат», «пьянствуют», «начальству втирают очки» – пусть так, но почему из