туда одни, Батист, с вами пойдет кто-нибудь из господ”.
Из-за стола встал дядя Франсуа. Это был настоящий Геркулес; он очень гордился своей силищей и не боялся ничего на свете. Отец сказал ему: “Захвати ружье. Кто знает, что там такое?»
Но дядя взял только трость и вышел со слугой.
А мы сидели, дрожа от ужаса, от волнения, молча и не шевелясь. Отец попытался нас успокоить. “Вот увидите, это либо нищий, либо прохожий, который сбился с пути в сугробах, — сказал он. — Он позвонил, увидел, что никто не открывает, попробовал найти дорогу, но потом понял, что это безнадежно, и вернулся к нашей калитке”.
Нам казалось, что дядя не возвращается целый час. Наконец он вернулся. “Никого там нет, черт побери! Это чьи-то шуточки! Никого, кроме проклятого пса, который воет в ста метрах от стен! Если бы я захватил ружье, я пристрелил бы его, я заткнул бы ему глотку!” — в бешенстве ругался он.
Мм опять принялись за обед, но тревога не покидала нас; мы чувствовали: это не конец, что-то еще должно произойти, и колокол вот-вот зазвонит вновь.
И он зазвонил как раз в ту минуту, когда матушка начала резать крещенский пирог. Мужчины, все как один, встали. Дядя Франсуа, который уже хлебнул шампанского, объявил, что убьет “его”, объявил с такой злобой, что матушка и тетя, желая его утихомирить, бросились к нему. Отец, вообще человек очень спокойный и даже до известной степени беспомощный (однажды, свалившись с лошади, он сломал себе ногу и с тех пор приволакивал ее), теперь заявил, что хочет узнать, в чем дело, и пойдет вместе с дядей. Мои братья, одному из которых было тогда восемнадцать, а другому двадцать лет, побежали за ружьями; на меня особого внимания не обращали, но я схватил дробовик и решил присоединиться к экспедиции.
Вскоре мы двинулись в путь. Впереди шли отец и дядя, сопровождаемые Батистом, который нес фонарь. За ними следовали мои братья Жак и Поль, а позади всех плелся я, несмотря на уговоры матери, которая осталась стоять на пороге вместе со своей сестрой и моими двоюродными сестрами.
За час до того снова повалил снег, засыпавший деревья. Ели, которые стали похожи на белые пирамиды, на огромные сахарные головы, сгибались под тяжестью этого иссиня-белого покрова; сквозь серую пелену мелких, быстро падавших хлопьев едва виднелись тоненькие кустики, в темноте казавшиеся совсем белыми. Снег валил до того густой, что в десяти шагах ничего не было видно. Но фонарь бросал перед нами яркий свет.
Когда мы начали спускаться по винтовой лестнице, вырубленной в стене, я, признаться, струсил. Мне показалось, что за мной кто-то идет, что вот-вот кто-то схватит меня за плечи и утащит. Мне захотелось вернуться, но для этого пришлось бы снова пройти через сад, а на это у меня не хватало храбрости.
Я услышал, что калитка, выходившая на равнину, отворяется; дядя снова начал браниться: “Опять он удрал, дьявол его задави! Ну попадись ты только мне на глаза, уж я не промахнусь, сукин ты сын!»
Страшно было смотреть на равнину или, вернее, догадываться, что она перед тобой: ведь ее не было видно; видна была только бесконечная снежная завеса вверху, внизу, впереди, направо, налево — куда ни глянь.
«А собака-то опять воет! Что ж, я покажу ей, как я стреляю! Хоть до нее-то доберусь!” — снова услышал я голос дяди.
Но тут же я услышал голос доброго моего отца:
«Лучше пойдем и возьмем к себе бедное животное, ведь оно воет от голода. Несчастный пес зовет на помощь, он обращается к нам, как обратился бы человек, попавший в беду! Пойдем к нему”.
И мы тронулись в путь сквозь эту завесу, сквозь этот непрерывный, густой снегопад, сквозь эту пену, заполнявшую собой и ночь и воздух, колыхавшуюся, колебавшуюся, падавшую и таявшую на коже, леденившую тело, леденившую так, как будто его пронзало сквозь кожу острой, мгновенной болью при каждом прикосновении крошечных белых хлопьев.
Мы увязали по колено в мягкой, холодной массе; чтобы сделать шаг, приходилось высоко поднимать ногу. По мере того как мы продвигались вперед, вой собаки становился все слышнее и громче. Вдруг дядя вскрикнул:
«Вот она!” Все остановились, чтобы рассмотреть собаку, как это делают, встретив ночью врага.
Я ровно ничего не видел, но все-таки догнал взрослых и разглядел собаку, казавшуюся страшным, фантастическим созданием; это была большая черная овчарка с длинной шерстью и волчьей мордой, стоявшая в самом конце длинной световой дорожки, которую оставлял на снегу наш фонарь. Собака не двигалась; она замолкла и только смотрела на нас.
«Странно: она не подходит к нам и не убегает. Мне смерть хочется всадить в нее пулю”, — сказал дядя.
«Нет, надо взять ее с собой”, — решительно возразил ему мой отец А мой брат Жак заметил: “Да ведь она не одна! Рядом с ней что-то стоит”.
И в самом деле, за собакой стояло что-то серое, неразличимое. Все осторожно двинулись вперед.
Видя, что мы подходим, собака села. Она вовсе не казалась злой. Похоже было, что она скорее довольна, что люди пришли на ее зов.
Отец направился прямо к собаке и погладил ее. Она стала лизать ему руки, и тут мы увидели, что она привязана к колесу коляски, похожей на игрушечную тележку, обернутую несколькими шерстяными одеялами. Кто-то из нас бережно развернул одеяла, и, когда Батист поднес фонарь к дверце колясочки, напоминавшей гнездышко на колесах, мы увидели там спящего ребенка.
Мы были до такой степени поражены, что не могли произнести ни слова. Отец первым пришел в себя, и, так как он был человеком отзывчивым и к тому же несколько восторженным, он положил руку на верх колясочки и сказал: “Несчастный подкидыш! Мы возьмем тебя к себе!” И велел Жаку катить нашу находку впереди всех.
Думая вслух, отец заговорил снова: “Это дитя любви; несчастная мать позвонила в мою дверь в ночь накануне Богоявления, прося нашего милосердия ради Христа”.
Он снова остановился и, подняв голову к ночному небу, во весь голос четырежды крикнул на все четыре стороны: “Мы взяли ребенка!” Затем положил руку брату на плечо и прошептал: “Франсуа! А что было бы, если бы ты выстрелил в собаку?»
Дядя ничего не ответил, но широко перекрестился в темноте: несмотря на все свое фанфаронство, он был очень религиозен.
Собаку отвязали, и она пошла за нами.
Господи, до чего же радостным было наше возвращение домой! Правда, немалого труда стоило нам втащить коляску по лестнице, прорубленной в стене, но в конце концов мы все-таки вкатили ее прямо в прихожую.
Какая смешная была мама, как она была рада и как растеряна! А четыре мои двоюродные сестры, совсем еще крошки, — самой младшей было шесть лет, — были похожи на четырех куропаточек, прыгающих вокруг гнезда.
Наконец так и не проснувшегося ребенка вытащили из коляски. Оказалось, что это девочка, которой было месяца полтора. В ее пеленках обнаружили десять тысяч франков золотом — да, да, можешь себе представить? — десять тысяч франков! Папа положил их в банк — ей на приданое. Да уж, на дочь бедняков эта девочка была не похожа… Скорее, это была дочь дворянина и простой женщины из нашего города.., а может быть… Словом, мы строили уйму самых разнообразных предположений, но истины так никогда и не узнали…
Ничего и никогда… Ничего и никогда… Да и собаку никто в наших краях не признал. Она была нездешняя. Как бы то ни было, тот или та, кто трижды позвонил в нашу дверь, хорошо знал моих родителей, коль скоро выбор его пал на них.
Вот таким-то образом, полутора месяцев от роду, мадмуазель Перль появилась в доме Шанталей.
Впрочем, “мадмуазель Перль” ее прозвали гораздо позже. А при крещении ей дали имя Мари- Симона-Клер, причем имя Клер должно было впоследствии стать ее фамилией.
Откровенно говоря, наше возвращение в столовую с проснувшейся малюткой, глядевшей на людей, на огни испуганными голубыми глазенками, со стороны могло показаться довольно забавным.