— А теперь выкладывай, что там у тебя. Парень помялся еще, разглядывая свои сабо и вертя в руках фуражку; затем собрался с духом и выпалил:
— Вот, значит, что. Я на Селесте Левек жениться хочу.
— Ну и женись, сын мой. За чем дело стало?
— Отец не согласен.
— Твой?
— Да.
— Что же он говорит?
— Говорит, у нее дите.
— Не с ней первой это случилось со времен праматери нашей Евы.
— Да ведь дите-то от Виктора, Виктора Лекока, что в работниках у Антима Луазеля живет.
— Вот оно что!.. Значит, отец не согласен?
— Не.
— Ни в какую?
— Не. Уперся, извините на слове, что твой осел.
— А как ты его уговаривал?
— Я ему говорил: девушка, мол, славная, работящая, бережливая.
— А он не соглашается? Значит, хочешь, чтобы я к нему сходил?
— Вот, вот, сделайте милость.
— И что же мне сказать твоему отцу?
— Да то же самое, что на проповеди говорите, чтобы мы деньги давали.
В представлении крестьянина церковь стремилась лишь к одному — заставить людей развязать кошельки и пересыпать их содержимое в небесный сундук. Это был своего рода гигантский торговый дом с хитрыми, разбитными, пронырливыми приказчиками-кюре, обделывавшими делишки господа бога за счет мужика.
Он, конечно, знал, что священники помогают, и даже очень, беднякам, недужным, умирающим, помогают напутствием, утешением, советом, сочувствием, но все это не даром, а в обмен на беленькие монетки, на доброе блестящее серебро, которым, сообразно доходам и тороватости грешника, платят за таинства и мессы, наставления и покровительство, отпущение грехов и снисходительность к ним.
Аббат Раффен прекрасно понимал свою паству и не сердился на нее; поэтому он лишь рассмеялся:
— Так и быть, шепну словечко твоему отцу, а ты, сын мой, ходи на проповеди. Ульбрек поднял руку:
— Слово бедняка, буду ходить, только дело уладьте.
— Когда, по-твоему, мне навестить твоего отца?
— Да чем скорей, тем лучше. Хоть нынче, если можете.
— Тогда через полчаса: поужинаю и приду.
— Хорошо. Через полчаса.
— Итак, уговорились, сын мой. До свидания!
— До скорого, господин кюре! Очень вам благодарствую.
— Не за что.
И Сезер Ульбрек направился домой с таким чувством, точно у него камень с души свалился.
Он арендовал маленькую, совсем крошечную ферму: они с отцом были небогаты. Жили они одни со служанкой, девочкой лет пятнадцати, которая стряпала, ходила за курами, доила коров, сбивала масло, и жилось им нелегко. Сезер был хороший хозяин, но у них не хватало земли, не хватало скота, и зарабатывали они только на то, без чего никак уж не обойтись.
Старик больше не мог работать. Угрюмый, как все глухие, разбитый, сгорбленный, скрюченный разными хворями, он бродил по полям, опираясь на палку, и с мрачной подозрительностью поглядывая на людей и скотину. Порой он устраивался на краю канавы и неподвижно просиживал там долгие часы, бессвязно раздумывая о том, что всегда заполняло его жизнь — о ценах на яйца и зерно, о солнце и дожде, которые то на пользу, то во вред урожаю. И его старые, искореженные ревматизмом суставы, пропитавшиеся за семьдесят лет сыростью приземистой лачуги под вечно мокрой соломенной крышей, продолжали вбирать в себя испарения влажной почвы.
В сумерках он возвращался, садился на свое место у края кухонного стола и, когда перед ним ставили глиняный горшок с похлебкой, не сразу принимался за еду, а сначала обхватывал посудину искривленными, словно сохранявшими ее форму пальцами и грел об нее, зимой и летом, руки, чтобы ничего не пропало: ни частицы тепла — дрова стоят дорого; ни капли варева — туда положены соль и сало; ни крошки хлеба — на него уходит пшеница.
Затем он влезал по лесенке на чердак и укладывался там на сенник; сын уходил в закоулок, выгороженный за печью; служанка запиралась в подполе — темной яме, где раньше хранили картошку.
Отец и сын почти не разговаривали. Только изредка, когда надо было продать урожай или прикупить теленка, парень советовался со стариком и, сложив ладони рупором, кричал ему в ухо, а папаша Амабль соглашался с соображениями Сезера или оспаривал их глухим тягучим утробным голосом.
Однажды вечером сын подошел к отцу и, как если бы речь шла о приобретении лошади или телки, изо всех сил заорал ему в ухо, что намерен жениться на Селесте Левек.
Старик взбеленился. Почему? Не из нравственных побуждений, конечно: в деревне девичью честь не ценят. Но его скупость и неистребимый, свирепый стяжательский инстинкт не могли примириться с тем, что сыну придется растить чужого ребенка. В одно мгновение он представил себе, сколько супу проглотит малыш, прежде чем начнет помогать по хозяйству, сколько фунтов хлеба и литров сидра сожрет и выдует до четырнадцати лет этот парнишка, и в нем закипела дикая злоба на Сезера — как сын мог не подумать о таких вещах!
Непривычно громким голосом он ответил:
— Ты что, спятил?
Сезер выложил свои резоны, перечислил достоинства Селесты, стал доказывать, что она сто раз окупит содержание ребенка. Но достоинства ее казались старику сомнительными, тогда как существование малыша было несомненным фактом, и он, ничего не слушая, заладил одно:
— Не согласен! Не согласен! Не бывать этому, пока я жив.
За три месяца дело не сдвинулось с места: оба стояли на своем и, по меньшей мере раз в неделю, возобновляли прежний спор с теми же доводами, словами, жестами и с тем же неуспехом.
Тут-то Селеста и надоумила жениха прибегнуть к помощи кюре.
Сезер задержался у священника и, придя домой, застал отца уже за столом.
Расположившись друг против друга, они молча съели похлебку, добавили к ней по куску хлеба с маслом, запили ужин стаканом сидра и теперь неподвижно сидели на стульях при тусклой свече, которую затеплила девочка-служанка: ей нужно было вымыть ложки, перетереть стаканы и заранее нарезать хлеб для утренней трапезы.
Раздался стук, дверь распахнулась, и вошел кюре. Старик устремил на него встревоженный, подозрительный взгляд и, чуя подвох, собрался лезть к себе на чердак, но аббат Раффен опустил ему на плечо руку и прокричал над самым ухом:
— У меня разговор к вам, папаша Амабль! Сезер воспользовался тем, что дверь осталась открытой, и выскользнул из дому. Он так трусил, что боялся присутствовать при беседе: ему не хотелось слышать, как постепенно, с каждым упорным отказом отца, будет рушиться последняя надежда; лучше уж потом разом узнать — удача или неудача. Вечер был безлунный, беззвездный, один из тех туманных вечеров, когда воздух от сырости кажется сальным. Со дворов тянуло легким ароматом яблок: было время сбора ранних сортов, скороспелок, как говорят в этой стране сидра. Сквозь узкие окна хлевов, мимо которых шел Сезер, на него веяло теплым запахом дремавших на навозе коров; в конюшнях слышалось топотание лошадей, оставшихся на ногах и с хрустом растиравших челюстями сено, выбранное из ясель.
Он шагал, не разбирая дороги и думая о Селесте. В его неискушенном мозгу, где рождались не мысли, а лишь образы, как непосредственное отражение предметов, любовные мечты принимали