изначальными черно-белыми мазками, лежащими в основе любой каллористики…
Герман, согласно кивая, заявил, что давно не слышал настолько прочувствованных слов, пробирающих аж до печенки, и добавил, что прекрасный тост пропадет, если под него не выпить два, а то и три раза, что все и сделали…
Дождь припустил сильнее, забарабанил по жестяной крыше. Корсаков вышел из беседки оставляя за спиной гул голосов, и, хлюпая по грязи, направился к памятнику Ильичу Первому, работы какого-то скульптора из малых народностей вследствие чего Ильич был похож то ли на Чингисхана, то ли на Далай- ламу. Корсаков прижался щекой к шершавому мокрому граниту.
Миллионы лет этот гранит был частью скал, а вот поди ж ты, вырубили, обтесали, превратили в памятник, и стоять ему теперь, пока не забудут кому он, собственно, установлен. А потом вывезут и превратят в щебенку. Сам Корсаков уже стал такой щебенкой под ногами, и Леню чаша сия не минует, несмотря на успешные продажи, несмотря на выставки и презентации. А потому — осталось только пить, скулить в тряпочку, и продолжать по инерции писать картины. По трезвому, спьяну… какая разница — все равно лежать им под лестницей в старом выселенном доме, где Корсаков обретался, или пылиться в захламленном чулане. В лучшем случае какой-нибудь жулик от искусства, работающий с иностранцами, выцыганит понравившийся холст, заплатит полсотни, ну, сотню баксов и унесет картину подмышкой, довольный, что в очередной раз ободрал пьяного дурака.
Корсаков оторвался от гранитного вождя и устремился к беседке, разбрызгивая прятавшиеся в траве лужи.
— А мне кто-нибудь, ва-аще, нальет сегодня?
— Игорек, дорогой, о чем речь! — Леня поднес ему стакан.
Жадно, будто заблудившийся в пустыне бедуин, Корсаков выпил водку, как воду, тремя крупными глотками, утерся рукавом и оглядел присутствующих.
— Не надоело ли по кустам пгятаться, товагищи? — вопросил он, подражая Ильичу Первому, — не надоело пить водку и стонать о загубленной России?
— Надоело, — подтвердил Герман-Герасим.
— Вот, Леонид! Где ты был, когда мы кровь проливали в девяносто третьем? Когда на баррикадах, против танков и спецназа стояли… и юный Гайдар впереди! Где был ты, Леонид Шестоперов?
— Э-э… — Леня замешкался, — так это, в Стокгольме. Выставка, понимаешь…
— Не узнаю Леню-Шеста! — трагически воскликнул Корсаков, — Леню — вождя, Леню — агитатора, горлопана, главаря! Веди нас, Леонид, еще не все потеряно, еще есть силы, а булыжник — оружие пролетариата, мы всегда вырвем из пропитой… пропитанной кровью товарищей брусчатки!
— Я готов, — ответил Шестоперов и выбросил вверх кулак, — но пасаран — они не пройдут! Победа или смерть! Кто верит в меня, кто любит меня — за мной!!! Гурген, водку не забудь.
—
—
—
—
—
—
—
—
—
— Я живой… живой, пустите!
— Живой, конечно живой. Ты чего, Игорек?
Корсаков с трудом открыл глаза. Голова кружилась, виски ломило нестерпимо. Застонав, он пошарил возле себя, и, опираясь на руки сел. Как сквозь туман он разглядел в полумраке лицо Шестоперова. Осторожно поворачивая голову Корсаков осмотрелся. Маленькая комната с крашенными стенами, тусклая лампочка, дверь из сваренных прутьев. На лавке возле стены похрапывали Константин и