придирки особое право с высоты ими некогда достигнутого. Но ворчание со стороны классиков из-за кажущегося им или действительного снижения класса нынешних игроков мне, например, легче принять, чем их же популистский тезис о том, что у футболистов сборной «глаза не горят», а у советских мастеров они «горели».
Согласимся, что «горели», но тогда почему же при таком, как мы уже здесь говорили, богатстве выбора великолепных игроков настоящей конкуренции за место в сборной и своевременном выдвижении лучших в основной состав победы давались с неимоверным трудом и причем над соперниками явно ниже уровнем, чем наша команда?
Не вправе защищать игроков наступающего футбольного века — за выступления в сборной их ругают, скорее всего, правильно. Но попробуем войти в обстоятельства, предложенные им временем. Они, по-моему, небезынтересны.
…Омари Тетрадзе рассказывал, что когда на следующий день после поражения иностранного клуба, в котором он, игрок сборной России, дебютировал, он явился на тренировку в мрачном состоянии духа, новые партнеры встревожились: не случилось ли у него неприятностей в семье, с близкими людьми? И даже тренер рассмеялся, узнав, что Омари терзается подобным образом из-за проигрыша.
Зная, как оплачивается работа футболиста за рубежом, глупо предполагать, что иностранцы могут спокойно относиться к неудачам. Дело совсем в другом. Промахи в непосредственной близости от ворот соперников совершают и наши, и иностранцы. И промахи эти сопровождаются одинаково — как правило, падением на газон. Но, как мне объясняли специалисты, наш игрок целиком погружается в горечь переживания, а иностранец использует паузу для восстановления в памяти и последующего запоминания всех фаз неловкого движения, промаха.
Вероятно, то же самое происходит и после проигранных матчей — наши надрывно тешат себя страданием, бередят себе душу, а иностранец ради сбережения душевного потенциала в дальнейшей игрецкой жизни рационально анализирует неудачу как бы со стороны, а не изнутри, что, конечно, для нервной системы полезнее.
Наши легионеры, призываемые в сборную, кажется, постигли уже азы культуры переживаний после проигрыша. Однако наша привычка к метаниям из одной крайности в другую сказывается. Прежде на стены готовы были лезть от горя в таких случаях, а теперь хорошую мину при плохой игре считают за доблесть. Но, наверное, все постепенно образуется. И тот из нас, кто доживет до побед национальной команды, сможет, надеюсь, в этом убедиться.
…В перечне наших великих хоккейных тренеров, как правило, забывают назвать Николая Семеновича Эпштейна. Человека, сделавшего невозможное: подмосковный городок, где лед для игры заливать не умели, он превратил в одну из мировых хоккейных столиц. Из скромного Воскресенска родом звезды НХЛ Игорь Ларионов, Валерий Каменский и еще несколько нынешних хоккеистов-миллионеров. Но я вспомнил здесь Николая Семеновича ради одного лишь эпизода из его тренерской практики. «Химик» из Воскресенска неожиданно оказался серьезнейшим соперником для суперклуба ЦСКА, руководимого Анатолием Тарасовым. Команде, сплошь состоящей из мастеров экстра-класса, в редчайших случаях удавалось настроиться на матч с ним. Анатолия Владимировича раздражало буквально все: город в одну улицу, несоизмеримость в значимости игроков (хоккеистов «Химика» он называл «карликами»; правда, из подавляемого в себе чувства справедливости добавлял: «с огромными ху…ми»), национальность тренера (за «Химик» выступали, как на подбор, одни русские, но полковник Тарасов требовал снести «эту еврейскую деревню»). И установки на игру против команды Эпштейна чаще всего делались с несвойственной нашему главному тренеру элементарностью…
«Химик», если и выигрывал у ЦСКА, то у себя дома (Эпштейн и Дворец спорта построил), но однажды в Лужниках, при аншлаге, в присутствии начальства в правительственной ложе, при трансляции матча по телевидению на всю страну, команда из Подмосковья перед решающим периодом вела в счете 3:1. В перерыве Эпштейн, чтобы лишний раз испытать судьбу, купил себе несколько лотерейных билетов, а игроков своих засадил в раздевалке за лото, чтобы отвлеклись и не думали о том, какая яростная атака тарасовской команды их ждет. И счет в свою пользу «Химик» удержал.
Вот чего-то подобного в работе с футболистами — мастерами, что по классу ближе к несравненным гвардейцам Тарасова, чем к самолюбивым «карликам» Эпштейна, — всегда и не хватало тренерам, возглавлявшим сборную нашей страны наиболее перспективных для отечественного футбола времен. И великим Аркадьеву, Якушину, Бескову, и замечательному специалисту, методисту, педагогу Гавриилу Дмитриевичу Качалину.
В оправдание мэтрам замечу, что и намека на эпштейновское лото никто из курировавших сборную идеологических командиров не допустил бы. Тренерская голова за подобные номера полетела бы и в случае победы. Поступиться серьезностью, когда дело касалось государственного престижа, у нас во все времена было совершенно невозможно.
Глаза у тех знаменитых мастеров — никто не отрицает — «горели», но за свои клубы они выступали, на мой взгляд, выразительнее, чем за сборную. Валентин Иванов говорил в те времена по секрету — не мне, конечно, мне пересказал его слова Лев Иванович Филатов, когда я занимался у него в университетском семинаре: «в „Торпедо“ я играю, а в сборной работаю».
Понимал ли Гавриил Дмитриевич, что в детском еще лице Эдика Стрельцова он приобрел не только мирового класса центрфорварда, но и единственного в нашем футболе — не, касаюсь сейчас других областей, но в запальчивости мог бы и коснуться — свободного человека?
Свободного не по убеждениям, не от осознанного диссидентства (при Сталине и в постсталинские времена у нас никто и слова такого не слышал), а от природы, от редкостного генотипа, который не мог не усложнить неизбежным несчастьем стрельцовскую жизнь: без жертвенной платы за все, что дано ему от Бога, в судьбе его ни время, ни Россия с такой бы метафорической определенностью и не выразились бы.
Стрельцов — и в молодости, и сразу после возвращения в большой футбол — испытывал минутами колоссальное сомнение в себе. Он по-российски огорчался из-за поражений — он мне сам рассказывал, что после проигранного киевлянам финала Кубка в шестьдесят шестом году, когда он по тренерскому замыслу попробовал сыграть на непривычной для себя позиции и получилось неудачно, всю ночь не спал, пил вино (не водку, не коньяк, а «красненькое») и крутил на проигрывателе много раз одну и ту же пластинку — «Черемшину» в исполнении Юрия Гуляева.
Но на поле он не знал себе равных в раскованности, в той — не устану повторять — внутренней свободе, которой он всю жизни интуитивно руководствовался, хотя и обвиняли его в недостаточной твердости характера. И в самых незадавшихся своих играх он оставался раскованным, свободным — ждал (в иных случаях и напрасно), что снизойдет на него свыше — и он заиграет адекватно своим возможностям.
С этой же свободой он пытался прожить и обыденную жизнь, ждал и в общежитии такого же, как на поле и на трибунах, всепрощения за промахи, которые он искупал в миг вдохновения. Только вне футбола не существовало — о чем он в молодости и не подозревал — точки приложения его дара. И Эдик со своей свободой был обречен на неприятности и несчастья; он прошел сквозь них, не потеряв, при всех видимых утратах, самостоятельной души, в которую при всей своей гиперболической открытости и общедоступности так и не дал никому глубоко заглянуть…
Незадолго до смерти Эдика мы как-то разговорились с ним о профессиональном футболе в его полноценном, зарубежном варианте — в конце восьмидесятых годов всех футбольных людей занимала эта тема. И я засомневался: а смог бы он играть за какой-либо из мировых суперклубов? Я ему всегда в глаза говорил о его гениальности. Но и вслух сомневался в том, что он — при его подвластности настроениям — профессионал в иностранном смысле. Он сказал, что мог бы: «там же такие деньги платят». Я удивился: он же много раз мне говорил — и в том, что это так, я тоже много раз убеждался — о безразличии своем к деньгам: «они для меня мало что значат…» Но потом — его уже не стало, а я продолжат о сказанном им мне в разные времена думать — понял, что при совестливости Эдуарда астрономические суммы контрактов в профессиональных клубах вынудили бы его обязательно соответствовать оплате совершаемого в футболе галерного труда, а не вдохновению, посещающему его не каждый раз. И ему бы пришлось ломать себя, пахать, как пашут менее одаренные, — и меньше получать удовольствия, чем тогда, когда имел он возможность играть по настроению.