возвращение в «Торпедо» уже автоматически состоялось. За спиной Каменского виделись сборы, талоны на питание, билеты на транспорт — жизнь, словом, из которой его пять лет назад вырвали.
Когда же выяснилось — а выяснилось это, в общем-то, немедленно, как только впервые побывал он на заводе у начальства, — что освобождение совсем не означает возвращения в большой футбол, интерес к возникшему из небытия Стрельцову не то чтобы ослаб или снизился, но трансформировался в тот стойкий скепсис некоей страты неофициальной жизни, в которой мы жили, окончательно смирившись с безусловной условностью жизни официальной…
«Запрещенный» Эдуард Стрельцов мог вызывать — и вызывал — к себе величайшее уважение. Но приобретенный нами грустный опыт подсказывал, что запрещение может быть и бесконечным. Что пока мы ждали его возвращения, будущее у Стрельцова, казалось нам, было. А сейчас, когда играть за мастеров ему не разрешают, никакого будущего нет — у заключения существовал срок, бюрократические же препоны срока не имеют. Ничего у нас в стране не бывает реальнее и продолжительнее, чем нелепости, освященные властью.
Он уходил в тюрьму молодым — и таким, каким нам тогда запомнился, казалось, останется до выхода на свободу. Но сейчас сообразили, что он стал на пять лет старше — и отведенное на футбольную карьеру время уже поджимает: играть ему осталось считанные сезоны. А ему пока выходить на большое поле и вовсе не разрешают… И разрешат ли?
Мыслящие и наблюдательные люди к моменту выхода Стрельцова из-за решетки ни в какие оттепели уже не верили.
Конечно, времена смягчились, если сопоставить со сталинскими, — не сажают, хотя в случае со Стрельцовым и это не подтверждалось.
Конечно, хрущевское «нельзя» столь категорично не воспринималось, как сталинское, но оно произносилось сверху по множеству поводов, оно сотнями видимых и невидимых шлагбаумов перегораживало ежедневное течение жизни, в шлагбаумы эти упирались судьба страны и судьбы всех ее отдельных граждан.
Тюремный срок кончился, а дисквалификация нет. Лишение профессии — и куска хлеба, который футболист ею зарабатывал, — вместо лишения свободы. Компромисс по-советски…
Брежнев потом остроумно скажет, что не лишают же работы слесаря, когда выходит он из заключения, так почему же футболиста надо лишать? Но для того, чтобы вслух произнести эту остроту, Леониду Ильичу потребовался дворцовый переворот, сделавший второе лицо в государстве первым.
Стрельцов стоически принял удар — запрещение продолжать футбольную деятельность — не запил (да и не на что было), не опустился, не замкнулся, стал обустраивать свой быт с непривычной для него активностью.
Я спросил совсем недавно сестру второй жены Эдуарда — Надежду, которая в шестьдесят третьем училась еще в школе, — как воспринимали тогда Эдика окружающие? Как знаменитость? Она сказала, что, разумеется, как знаменитость. Но — бывшую…
Уповали на чудо.
И чудо произошло — жизнь Стрельцова, жизнь игрока и человека без веры в чудеса и не вообразима.
Но произошло это чудо, когда очень многие (а может быть, и сам Стрельцов?) как раз и перестали в него верить.
К шестьдесят третьему году авторитет Хрущева был непререкаем, как некогда авторитет Сталина.
Кто бы из не посвященных в государственную жизнь предсказал тогда, что видимая непререкаемость Никиту Сергеевича и погубит.
Уничтоживший своих непосредственных соперников в борьбе за престол (Берию, Маленкова, Молотова и прочих), он к своим выдвиженцам на ключевые посты отнесся с презрением. Презрение такого рода он заимствовал из сталинской практики, но Сталин своих выдвиженцев периодически рокировал. Хрущева же, не расстрелявшего никого из подвергнутых опале, боялись меньше — и его-то кажущемуся всевластию сумели найти возражение.
В общем, только свержение Хрущева вернуло футболу Стрельцова. Второй раз за пятилетку судьба Эдуарда оказалась в прямой зависимости от бульдожьей свары под кремлевскими коврами.
Верил ли сам Эдик, что будет еще играть в футбол за мастеров? Или второй раз за двадцатисемилетнюю жизнь расстался мысленно и окончательно с футболом? В данном случае, примерив и рубище ветерана…
Когда я впервые пришел к нему домой, он рассказывал не без гордости, как он учился во ВТУЗе (десятый класс он, пока сидел, не успел закончить, доучивался в вечерней школе уже на свободе), как занимался математикой с Галиной — сестрой жены (Галина — сейчас, между прочим, кандидат физико- математических наук — находила у него способности к точным наукам…). «ВТУЗ бы я обязательно закончил, — уверял Эдик, — но тут меня взяли в команду мастеров и занятия пришлось бросить…»
«Ну и что я потерял, — неожиданно сказал, отвечая, видимо, каким-то своим мыслям, Стрельцов, только-только завершивший карьеру футболиста, — смотри: какая у меня квартира?»
Пройдет время, я лучше узнаю Эдуарда — и пойму, что в кажущихся нелогизмах, забавляющих тех, кто общался с ним и потом пересказывал их как анекдоты, его личная (с иной он, по-моему, редко оказывался в ладу) логика обязательно есть. Любым зацепкам за реальную, вне футбола вернее, жизнь он стал после тюрьмы придавать особое значение. В момент нашего разговора с неожиданно возникшим в нем ВТУЗом Стрельцов понимал, что ноги не смогут дальше кормить его так, как кормили, — и поиск судьбы с другим поворотом неминуем. Воспоминание о том, как смог он — без поблажек, положенных действующему футболисту, — заниматься математикой, придавало ему уверенности. А трехкомнатная квартира в хорошем доме была прозаическим, но надежным итогом работы его в футболе. И он не про славу, которая — Стрельцов уже знал про это — может и забыться, говорил, расставшись с футболом, а про квартиру, про крышу над головой, про дом, где живет семья стрельцовская. Он и позднее с не вполне трезвой настойчивостью твердил: «У меня есть дом», добавляя любезно: «И я тебя рад в нем принять». Дом — это то, что он особенно полюбил в своей жизни после освобождения. Домоседом — в полном смысле слова — он так, наверное, и не стал. Но человеком в некотором смысле домашним он постепенно сделался — и думаю, что под влиянием второго брака…
Первая жена Алла вспоминает: «Милке было годика два (Людмила, дочь Эдуарда, напомню, пятьдесят восьмого года рождения. —