Филатова имело отношение и к моей карьере. У нас в АПН командиром среднего звена служил поэт Николай Тарасов (о нем как о своем учителе немало написал в «Автобиографии» и книге мемуаров Евгений Евтушенко), всю почти жизнь вынужденный для заработка заниматься спортивной журналистикой, никаких чувств к спорту, в общем, не испытывая. Когда после перехода Филатова в еженедельник освободилась должность главного редактора газеты «Советский спорт», шеф Новоскольцев предложил вакансию нашему Тарасову. В этом был футбольный, точнее антифутбольный, подтекст — главный редактор «Спорта» футболом не интересовался. Запретить партийно-правительственный жанр он (зять, кстати, секретаря ЦК КПСС Поспелова) не мог, но засилью футбола в газете сопротивлялся. Отделение «главного футболтуса» (так называл Филатова его однокашник по ИФЛИ Тарасов) в подведомственный «центральной усадьбе» еженедельник Новоскольцева устраивало, а в далеком от футбола Николае Александровиче он надеялся найти союзника. Хотя более разных, чем он и Тарасов, людей я редко в своей жизни встречал.
Переходя из АПН в «Спорт», Тарасов пригласил меня и моего тогдашнего приятеля Марьямова последовать за ним. Мы к тому времени чуточку повзрослели — и начали догадываться, что в своей веселой разведывательной организации скоро и буквы забудем.
Но мы не учли парадоксальность ситуации, в какой неминуемо окажемся. Нам — как мы считали, ближайшим друзьям Иванова, Воронина и Стрельцова — никто в редакции спортивной газеты не позволил бы и на пушечный выстрел подойти к футболу, видя в нас людей Тарасова, в «Спорте» немало в пятидесятые годы прослужившего и известного своим отношением к народной игре. В футбольном отделе «Советского спорта» собрались журналисты разных возрастов, в том числе и молодые люди, которых сегодня относят уже к цеховым достопримечательностям. А тогда руководитель отдела дядя Саша Вит сетовал на их круглосуточную погруженность в футбол — и говорил, что мечтал бы о дне, когда Валерка Винокуров прибежал бы в редакцию со свежим номером «Нового мира», а не сразу бы стал рассказывать о вчерашнем матче дублей. С дядей Сашей, как видно из приведенного высказывания, у нас сложились товарищеские отношения, но и за бутылкой коньяку, распиваемой в служебное время, он деликатно и в мягкой форме намекал, что мне не только о футболе, а и вообще о спорте писать не следует, у меня, он считал, другое предназначение, в чем я с ним, прожив жизнь, наконец согласен…
Я ни разу не ходил на футбол с журналистами из «Советского спорта», а по-прежнему в апээновской компании. Мы сидели в одном и том же загончике для прессы на верхотуре Лужников, но сослуживцы по «Спорту» держались здесь со мной как незнакомые — газетчики, вероятно, презирали меня как блатаря, сюда случайно просочившегося, — и были по-своему правы: я в Лужниках аккредитован не был, пришел по чужому пропуску, но у нас, в АПН, так и было принято по двум ксивам ходить чуть ли не вдесятером.
Но летом проходило обязательное помпезное мероприятие, которого в повествовании я уже касался, вспоминая об участии в нем двадцатилетнего Эдика Стрельцова, — Спартакиада народов СССР. Меня как сотрудника газеты привлекли к репортажам с этих соревнований, но официально я почему-то аккредитован не был. Для свободы передвижения в Лужниках мне дали пригласительный билет. И я со своим билетом, когда начался матч между сборными нашей страны и Польши, пришедшийся на день торжественного закрытия домашнего аналога Олимпийских игр, очутился в проходе, отделяющем самые нижние ряды и расположенном примерно на уровне футбольного поля. По кодексу непременных советских запретов даже с пригласительным билетом, написанным золотыми буквами на мелованной бумаге, стоять в проходе категорически запрещалось. И на меня уже стали покрикивать контролеры. Но как раз начался матч — и я увидел начало атаки: мяч, обретший от стрельцовского прикосновения бутсой осмысленное направление, стремительным вращением по интенсивной зелени газона достиг ноги сгруппировавшегося в спринтерском беге Численко… Я смотрел на футбол под неожиданным углом, поле расширялось под вобравшим его в себя взглядом, растягивалось до моих подошв и вот-вот унесло бы всего меня, смыв с трибуны. Меня, однако, уже чувствительно подталкивали, а я тяжелел, упираясь под воздействием той энергии, что излучала укрупнившаяся фигура Стрельцова — торс, растянувший красную майку, ноги в гетрах, как в облегающих коротких пальто. Сестра стрельцовской жены Надя рассказывала, что, увидев впервые нового родственника на футбольном поле — Стрельцов играл за первую мужскую ЗИЛа, — она поразилась абсолютностью отличия этой фигуры с аурой неизбывной мощи от уже привычного домашнего Эдика. И я сразу ее понял, вспомнив ощущение, когда оказался как бы на одной с ним плоскости в момент игры, мизансценированной пластикой их совместного с Численко движения…
Для большей выразительности я хотел написать, что меня вытолкнули со стадиона взашей. Но на самом деле было чуть иначе — просто мне пригрозили отобрать билет, которым я в оправдание своей позиции размахивал, точнее, отмахивался от вламывающихся в мою завороженность рьяных сторожей. И я отдал им свой билет — почти без сожаления: измененный ракурс наблюдения все равно смазал бы первоначальное ощущение, оно бы все равно не повторилось…
Эдуард Стрельцов был избран лучшим футболистом страны. Не в том даже амплуа, где год назад его не признали первым.
«Футбол» Филатова опубликовал длинный перечень тех представителей прессы, кто отдал за него свои голоса. Среди поставивших Стрельцова в своих анкетах первым были и знатоки, и профаны, и конъюнктурщики. Одни выражали сугубо свое мнение — мнение, выношенное в годы отсутствия Эдуарда и подтвержденное прежде всего его сегодняшней игрой. Другие, может быть, уловили, как антенны, волны тех настроений, что бытовали в советском обществе конца шестидесятых годов.
В обожании Эдика сходились люди, во всех своих прочих взглядах не пришедшие бы и к тени согласия — ни при каких обстоятельствах.
Стадион сороковых годов, куда Эдик попал по самым дешевым билетам, был некой заповедной зоной на оккупированной советской властью жизненной территории, где самого разного статуса люди полтора часа отчего-то чувствовали себя в забытой ими давно безопасности, становились на два футбольных тайма похожими на самих себя в невозвратном генетическом прошлом, проникались на краткий срок чувством взаимного добра, без агрессивных поправок на болельщицкие пристрастия (помню единственного на Южной трибуне пьяного, который всех забавлял, будто дело происходило на вечеринке или чьем-нибудь дне рождения).
Трибуны конца шестидесятых годов были иными — территория быта и всего прочего за оградой стадиона несла в себе меньше, чем в сталинские времена, боязливого ожесточения, но и ничего заповедного в ярусах, окружающих гладиаторскую арену, не осталось.
И лишь Стрельцов на поле становился частью того утраченного заповедного, перенесенного им из детских впечатлений на отвоеванное суверенностью своего таланта зеленое пространство. Лучше ли, хуже ли играл он тот или иной матч, но жгучий интерес неизменно вызывала каждая из минут проживаемых этим парнем на поле. Внешне он отчасти погрубел, заматерел в превращенных жизнью (жизнью, а не игрой) в гладиаторские чертах лица. Правда, в самой игре его ничего гладиаторского не было, напротив, Игрок вытеснял в стрельцовском толковании футбола Бойца, но я бы не назвал Стрельцова артистом в расхожем понимании понятия. Он был не исполнителем, а жителем футбола, хотя его футбол чаще всего выглядел островом, где Эдик оказывался единственным обитателем. Впрочем, тем лучше удавалось нам рассмотреть Эдуарда.
Лучшим футболистом признали игрока команды, занявшей в чемпионате Советского Союза двенадцатое место.
Центрфорвард забил, выступая за эту команду, шесть мячей. Мало. Как ни превозноси некоторые из них за произведенное впечатление, эстетическую вескость и важность для исхода матчей. Стрельцов забивал и «Спартаку», и московским армейцам — даже два мяча. Мяч, забитый им «Мотору» из Цвиккау, продлил участие «Торпедо» в международном Кубке. Но арифметика, хотя по заверениям статистиков у него и с нею все более чем в порядке, к измерению значения футболиста Эдуарда Стрельцова приложима с ненужной относительностью.
Упомянешь, спустя десятилетия, в разговоре с кем-нибудь, кто любит футбол, забитый Стрельцовым мяч — и почти в каждом, то есть в каждом (какое тут: почти?) случае не можешь отказать себе в удовольствии подробного рассказа. Пусть не всегда играл он на поле, как сказали бы теперь, истории, но всегда на поле эстетики.
Его голы — структурны, скажу я, несомненно увлекаясь. Для гола Стрельцову обычно требовалось пространство всего поля. Зрителям после забитого им мяча вдруг — пусть и ненадолго (озарения не