Наклонясь вперед, он истово аплодировал трагику.
Виртуоз сделал шаг в сторону, вглядываясь, — и похолодел. Под другим углом зрения на картине проступили новые, ужасающие подробности. Белые, восковые лица мертвецов-зрителей. Слепые бельма глаз. Череп офицера-гусара раскроен ударом сабли. Всюду кровь: на груди дамы в белом платье, на щеках сидящего рядом кавалера. У старичка с моноклем перерезано горло. Синие, трупные щеки аплодирующего господина. Живыми выглядели разве что актеры на сцене и громилы на галерке.
Наваждение?!
Он шагнул обратно, и все разом вернулось на место. Дама пролила на платье вино из бокала. Щеки ее кавалера раскраснелись от жары. У старичка с моноклем на шее просто складка. Кудри гусара расчесаны на идеальный пробор. А цвет щек аплодирующего — вполне естественный.
Горбун с Репризычем внимательно смотрели на него. И Виртуоз понял, что Репризыч тоже успел получить удовольствие от полотна в золоченой раме.
— Ну, если вы все-таки настаиваете… — протянул наконец горбун.
Он не сводил глаз с Виртуоза, но обращался явно к режиссеру.
— Настаиваю.
— Извольте. И пеняйте на себя.
Аристарх Матюшкевич, помещик из Ольшан, слыл меж соседями изрядным оригиналом. Деспот и самодур, скорый на руку и бранное слово, пан Ярый Страх — как Аристарха перекрестили за глаза доброжелатели — если чудил, то с размахом. Бог весть, зачем он обустроил в усадьбе крепостной театр. В самом театре было мало удивительного: южные и северные окраины империи в те годы, повинуясь моде, переполнились господскими театрами, как зимними, крытыми, так и «воздушными», устраиваемыми в парках летом. Но Матюшкевич?! Человек, столь же далекий от искусства, сколь далеки Ольшаны от Стамбула?!
Должно быть, испытав власть над телами и пресытясь ею, захотелось барину ощутить себя владыкой над тонкой материей. Взять в кулак живое дыхание, обуздать неподвластное; запрячь в тарантас тройку мотыльков.
Сказано — сделано.
Через год западное крыло усадьбы превратилось в истинный храм муз. Партер, бельэтаж, бенуар, ложи, галерея. Неизвестно, как радовались музы, угодив в кабальную «крепость», а мнения холопов, отобранных для хозяйского увеселения, никто не спрашивал. Двое ражих детин, Олесь Перекуйлихо и Дмытро Хвыльовой, наряжены в ливрейные фраки с цветастым галуном по вороту, учились ходить с вежеством и откликаться на смешное звание «капельдинера». В суфлерской будке тосковал хромой бортник Шибеница, единственный, кто с грехом пополам разумел грамоту. А немец Туфель, Карл Иоганныч, специально выписанный из Полтавы, где страдал от вульгарности населения, пил горькую и обучал труппу «оперическому искусству».
Главную трудность вызывали женские роли. Если в иных усадебных театрах девок отправляли прислуживать барыне-помещице, дабы обучались манерам для представления королев и императриц, то Матюшкевич был вдов. А гаремные услуги, до которых пан был зело охоч, никак не способствовали впитыванию мерзавками «бонтона». Ничего.
Розги тоже неплохо помогали.
Пример Матюшкевич во многом брал с закадычного друга, графа Сергея Каменского. Про орловского театрала писали в «Друге Россиян», что в течение года крепостными актерами графа к увеселению публики было поставлено восемьдесят две пьесы, из коих восемнадцать опер, пятнадцать драм, сорок одна комедия, шесть балетов и две трагедии. Не имея возможности конкурировать с богачом Каменским в роскоши, пан Ярый Страх решил брать строгостью. Лично присутствуя на репетициях в отдельной, господской ложе, он завел специальную книгу, куда записывал промахи актеров и оркестрантов.
На стене за креслом, дожидаясь своего часа, висели плетки для «вдохновения».
Работы плетям выпадало много. Поди научи коровницу Дидоной выхаживать! А уж когда требовалось безграмотного дурня учить виршам с голоса, на слух… Будь ты милосердней Николая-угодника, все равно за нагайку схватишься.
— Помилуйте, Аристарх Глебыч, — улыбались соседи, хмельные и довольные, разъезжаясь из Ольшан после комической оперы «Своя ноша не тянет». В их устах мягкое малоросское «г» превращало хозяина в «Хлебыча»: душистого, сытного. — Вы просто наш губернский Аполлон! Дай вам бог таланта и всяческого здоровья!
Отъехав же от усадьбы, бились об заклад: сколько еще продержится сия затея?
Возможно, пан Матюшкевич и впрямь скоро охладел бы к театру, ввязавшись в иную «халепу». Только черт дернул барина затащить на сцену Пилипа Скаженного, сына местного коваля. Был Скаженный велик ростом, дороден, кудри имел косматые, глас — трубный и доходчивый до всякого сословия. Бросать кузницу он никак не желал, упираясь, что называется, рогами в косяк. Лишь после шестого визита на конюшню, вдрызг истрепанный поркой, зарекся упрямый ко-вальчук возражать панской воле.
Смирился.
«Буду, значит, представлять „на тиятре“, трясця его матери».
Пьяный немец Туфель бранил Скаженного непотребно. Изгалялся во все тяжкие. Однако времени с лоботрясом проводил больше, чем даже наедине с пышной красоткой Оксаной Кулиш, обучая последнюю «томности». Собственно, немец первым назвал Пилипа «трагиком», о чем имел тайный разговор с барином.
— Трагик? — спросил Ярый Страх.
И почесал лысину чубуком.
Дальше история наша приобретает черты игривого старца на балу, ибо ведет себя самым непристойным образом. Забыв на время о людях знатных в лице дворянина Матюшкевича, история принимается следить за низким холопом, частенько теряя его из виду на длительный срок. Оставаясь «в крепости», Пилип волей барина был отпущен в актерскую науку. И — завертелось! Сперва ковальчук возникает в Харьковском театре, где успешно трудится в эпизодах, подменяя в бенефисах запойных либо проигравшихся в карты актеришек. Стремительно обучившись грамоте, переписывает тексты ролей и суфлирует; через шесть месяцев поет в опере «Москаль-Чаровник», к вящей радости публики обнаружив густой, проникновенный баритон. Покинув Харьков, разъезжает с труппой Штейна и Калиновского, затем, во время Алексеевской ярмарки примеченный чиновником конторы московских театров, перебирается в столицу. Имя трагика появляется на афишах в первых строках: Пилип Скаженный чудесным образом превращается в Филиппа Каженова. Правда, как крепостного, его никогда не именуют в афише или программе спектакля «господином», обходясь просто фамилией — в отличие от вольных людей искусства.
Он много гастролирует. В Ольгове по приглашению графа Апраксина, в Ивановском у графов Закревских, в Марфине у Паниных, в Яропольце Волоколамском у Загряжских. Всегда — с неизменным успехом.
Слава идет за ним по пятам.
В газетах пишут: гений.
Трагика пытались выкупить дважды. Сперва — казенным коштом для зачисления на императорскую сцену. Матюшкевич отказал, не объясняя причин. Затем, через два года, коллеги по сцене собрали для Каженова выручку с пяти бенефисов: случай, скажем прямо, небывалый. Влиятельные друзья присовокупили к этим деньгам свою толику и предложили Матюшкевичу три с половиной тысячи рублей. Ярый Страх отказал снова. Когда ему намекнули, что всего за две трети такой суммы некий помещик Энгельгардт с радостью отпустил на волю крепостного художника, — Матюшкевич расхохотался.
— Ихние живописцы нашим трагикам не чета! — заявил пан, подкручивая усы. — Рылом не вышли. Энгельгардты Матюшкевичам также не пример. Собственным умом живу, слава богу. Быть ковальчуку в крепости, и баста!
Кое-кто злословил, что интерес пана к театру не ослабел лишь по причине тщеславия. Вот, дескать, какой человек у меня в холопах! Вы ему в ладоши бьете, «браво» кричите, а я захочу и велю в