ей голову, и она ударилась в другую крайность. Прошло всего несколько месяцев, а она уже проповедовала такую «свободу», что Джордж не мог за ней угнаться. Ее доводы звучали вполне разумно, и их было не так-то легко опровергнуть; в сущности, хоть Джордж этого и не замечал, они логически вытекали из его собственной теории. Если любишь человека, доказывала Элизабет, это еще не значит, что тебя не могут увлечь другие. Единобрачие установлено было для того, чтобы поработить женщину, чтобы не было сомнений в «законности» потомства и чтобы было легче прокормить жену и детей. Но когда женщина свободна, а детей нет, кому, спрашивается, нужна искусственная верность, верность из-под палки? Как только тебя принуждают клясться в верности, как только приходится делать над собой усилие, чтобы эту верность сохранить, тотчас отношения становятся фальшивыми. Усилие, нужное для того, чтобы сдержать слово, — самая верная порука в том, что оно рано или поздно будет нарушено. С другой стороны, уж если любишь кого-то — значит, любишь, и либо тебя ни к кому другому не тянет, либо, если и потянет, ты рад и счастлив будешь как можно скорей вернуться к тому, кого любишь по-настоящему.
Джордж не мог не признать, что во всем этом есть и логика и здравый смысл. Но в то же время он не мог не признаться себе, что ему бы не очень-то понравилось, если бы Элизабет с кем-то «связалась». А кстати, и Элизабет была бы не очень довольна, вздумай Джордж «связаться» с другой. Но, сама того не подозревая, она себя обманывала. В ту пору на нее произвела большое впечатление одна шведская книга, посвященная Будущему Расы. Автор — пятидесятилетняя девственница — горячо, как непререкаемую истину, утверждала, что мужчина и женщина должны быть полностью и до конца откровенны друг с другом… «Пора отказаться от устаревшего понятия сексуальной верности! — вдохновенно вещала писательница. — Одна только омытая золотом солнечных лучей божественно нагая свобода может породить новую, совершенную расу», — и так далее в том же духе. Элизабет не подозревала, что автор — старая дева, и рассердилась, когда Джордж поднял на смех «омытую золотом солнечных лучей божественно нагую свободу».
— Но послушай, Элизабет, — сказал Джордж, когда она изложила ему эту теорию, — я ведь не спорю, конечно же люди должны быть свободны, это отвратительно, когда уже не любят друг друга и все- таки остаются вместе. Но допустим, на меня нашла такая блажь и я увлекся другой, а тебя все равно люблю, — так разве не лучше об этом промолчать? Ну, и с тобой то же самое?
— И будем лгать друг другу? Да ведь ты сам сколько раз говорил, что где обман, там не может быть подлинного чувства. Мы честны и откровенны и смотрим правде в лицо, потому-то наша любовь такая прекрасная и счастливая!
— Ну да, конечно, но…
— Подумай, как живут наши родители, подумай, сколько в эту самую минуту повсюду в Лондоне совершается тайных измен. Неужели ты не понимаешь, — да нет же, ты должен понять: ужасна не физическая измена, самое ужасное — что люди хитрят и прячутся, и обманывают, и лгут, и притворяются…
— Это верно, — медленно, задумчиво сказал Джордж, — это верно… Но… допустим, я скажу тебе, что, когда я в последний раз ездил в Париж, я все ночи проводил у Джорджины Гаррис?
— Это правда?
— Нет, конечно, нет. Но, понимаешь ли…
— Ну, а если бы и так, не все ли равно? Моя шведка, над которой ты так насмехаешься, очень правильно рассуждает. Она говорит, что каждая пара должна, скажем, раз в месяц хоть на несколько дней расставаться, и очень полезно, если каждый за это время приобретет новый сексуальный опыт. Тогда не будет однообразия и пресыщения, и очень часто это еще больше сближает людей, если только они откровенны друг с другом.
— Ну, не знаю, — сказал Джордж, — право, не знаю. А тебя ни к кому другому не тянет?
— Конечно, нет. Какой ты стал непонятливый, Джордж. Ты же прекрасно знаешь, что я страстно тебя люблю и никогда никого не буду так любить. Но между нами не должно быть лжи и лицемерия и искусственной верности. Если тебе хочется провести ночь, или две, или неделю с какой-нибудь очаровательной девушкой или женщиной — иди к ней. И если меня потянет к какому-нибудь мужчине, я непременно дам себе волю. Неужели ты не понимаешь, что если насильно подавить в себе простое beguin223, этим только превратишь его в более серьезное чувство, а если дать себе волю, то легко от него избавишься? Я думаю, моя шведка права: при этом испытываешь такое разочарование, что одной ночи больше чем достаточно — на добрых полгода излечиваешься от всяких мимолетных фантазий и с радостью возвращаешься к своей настоящей любви.
— Да, пожалуй, тут что-то есть. Звучит разумно. А все-таки, если те первые отношения такие прочные, а новое увлечение легкое, пустяковое, просто физическое, — зачем об этом говорить, ведь этим только причинишь боль любимому человеку. Не рассказываю же я тебе каждый день, что я ел на завтрак. И потом, даже если только одну ночь провел с кем-то другим, значит, хотя бы на одну эту ночь предпочел его любимому, а это больно.
— «А это больно!» — передразнила Элизабет. — Ты просто старомоден, Джордж. Да ведь когда ты уезжаешь в Париж, это тоже значит, что ты Париж предпочел мне. И когда я на субботу и воскресенье уезжаю за город к Фанни, значит, я ее предпочитаю тебе. А почему ты знаешь, что мы с ней просто подруги, без лесбиянства?
— Вот уж уверен! Ни у нее, ни у тебя нет ничего общего с Сафо224. И потом, ты бы мне сказала.
— Вот видишь! Ты прекрасно знаешь, что я бы тебе сказала!
— Да, но поехать на несколько дней в Париж или за город — совсем не то, что предпочесть любимому человеку кого-то другого.
Они еще поспорили, что значит «предпочтение», но так ни к чему и не пришли. В конце концов Элизабет взяла верх. Было твердо установлено, что такие отношения, как у них, «ничто на свете не разрушит»; но что «даже и любви надо отдохнуть», а потому очень полезно время от времени ненадолго расставаться; «мимолетные увлечения» не разрушат их любовь, напротив, она станет и крепче и горячей. Джордж дал себя убедить. Но таился тут один подводный камень: Джордж чувствовал, что возбудить ревность — штука опасная, Элизабет же, свято веря в себя и в теории старой девы из Швеции, с презрением отвергала мысль, будто столь низменная страсть может проникнуть в их отношения с Джорджем.
Месяца два спустя, когда Джордж и Элизабет весело обедали в каком-то ресторанчике в Сохо225, туда явилась Фанни с молодым человеком, с тем самым «молодым человеком из Кембриджа» — Реджи Бернсайдом.
— Смотри-ка! — воскликнула Элизабет. — Вон Фанни со своим приятелем. Фанни! Фанни! — позвала она и помахала рукой.
Фанни подошла.
— Это Джордж Уинтерборн. Я часто рассказывала тебе о Фанни, Джордж. Вот что, Фанни, подсаживайся к нам.
— Да, пожалуйста, — поддержал Джордж.
— Но я не одна, со мной Реджи Бернсайд.
— Ну и что ж, веди его сюда.
Фанни представила своего спутника, и они уселись. Во многих отношениях Фанни с Элизабет были удивительно разные; не противоположности, нет, — скорее они дополняли друг друга. Фанни была чуть повыше Элизабет (Джорджу маленькие женщины не нравились); и если Элизабет, смуглая и бледная, напоминала египтянку, то Фанни, золотоволосая, с молочно-белой кожей и нежнейшим румянцем, была истинной англичанкой (но отнюдь не красавицей с конфетной коробки). Она немного похожа на Присциллу, думал Джордж, но золотистые краски Присциллы были нежны и мягки, а эта вся жесткая и блестящая, как цветок, искусно выточенный из металла. Да, в Фанни было что-то и от цветка и от драгоценного камня. Может быть, на эту мысль наводили ее глаза. Обычно, встречая женщину, вы почти сразу замечаете все, что в ней есть красивого или уродливого, — а у Фанни вы с первой минуты видели одни только глаза. И потом, вспоминая о ней, снова представляли себе эти необыкновенные голубые глаза — не лицо, одни глаза, словно в фантастическом видении Эдгара По. Но ярко-голубые глаза почти всегда