головами, говорили шепотом или вслух: «Ну конечно, чего от этих сумасбродных Белашовых можно ожидать» — и делали сокрушительные выводы насчет современной молодежи. Уж одни эти слова Наде хотелось подтвердить из принципа: «Нате вам!», но чертов Терехов словно бы запер ее в комнате, ключ забрал и уехал, вылезти же через окно она не могла, хотя и хотела.
А когда он вернулся из армии, он ее и не заметил, прошел мимо и не заметил и в дверь не постучал, а она высматривала его из окна, видела повзрослевшего, хмельного и трезвого, и было ей горько и обидно. «Ну что, дочка, забыл он тебя?» — посмеивался отец. Надя кривила губы: «Подумаешь! Это я его забыла!» А сама все те дни надевала лучшее, что висело у нее в шкафу, и перед зеркалом вертелась подолгу, потому что надеялась: а вдруг он подойдет сегодня? Он увидел ее на девятый день, на пыльной площади перед фабрикой, и, как ей показалось, обрадовался и даже удивился ее преображению. А у нее чуть было ноги не подкосились от волнения, но все же выдержала она, говорила небрежно и даже иронично, как ни в чем не бывало. Постояли, поболтали и разошлись, мало ли таких знакомых и у нее и у него во всей Влахерме! И потом они часто встречались, болтали и расходились, чтобы завтра снова столкнуться лбами в своем шестнадцатитысячном городке, общительном и тесном, как фабричный клуб. «А, Надя, здравствуй, как я рад…» — «А, Терехов, здравствуй, как я рада…»
Когда он говорил «до свиданья» и уходил, с ней ничего не происходило, не случалось разрыва сердца, и Надя твердила себе: «Ну вот видишь, я спокойна, мне все равно, а сегодня вечером мне будет хорошо с Левкой. Или с Сергеем…» Но потом приходило старое, и во всем и везде она видела Терехова и снова только тем и жила, что ждала встречи с ним на улице, у входа на стадион, на пятаке толкотливых танцев, в очереди за колбасой или сахаром, ждала и думала: хоть уехал бы он куда-нибудь, исчез бы с глаз навсегда, легче было бы…
А он и уехал. Взял и уехал в голубые Саяны. «Вот и хорошо, наконец-то», — обрадовалась Надя, но через день, через каких-нибудь двадцать веселых и несчастных часов начала разыскивать она карту Сибири и вроде бы в шутку стала подбивать Севку и Олега поехать в тайгу. Подбивать пришлось долго, но идея все же овладела массами, тем более что и Олегу и Севке тягостно было с их настоящими мужскими профессиями жить в текстильном городке. В Саянах поначалу ей было легче, Олеговы признания она старалась не принимать всерьез, отшучивалась или успокаивала его, но потом и ей стало худо, Терехов был рядом и все так же далеко, а она уже повзрослела и любила вовсе не изображение на экране. Но когда Терехов отправился на Сейбу и не попрощался с ней, не мог попрощаться, когда она упрятала свое серебристое платье невесты или, быть может, даже вдовы (теперь-то веселой вдовы) на дно чемодана, она почувствовала облегчение и вспомнила слова Светликовой о комплексе тургеневских женщин. Все же довлел над ней этот проклятый и жалкий комплекс, давил ее молодость ловкой и умелой лапой, и избавиться от него Надя посчитала первейшей необходимостью. Рассеялся тереховский дурман, и раз уж, к счастью, не послушалась в то памятное утро ее шальных молитв машина и не врезалась в придорожные кедры, раз уж отвезла, возвратила ее в суету курагинской жизни, надо было пользоваться этой жизнью, жадничая и не заботясь о соблюдении не тобой сочиненных условностей.
И она принялась жить, как сама говорила, жадничая, так, чтобы все смотрели на нее с завистью и пересчитывали ее парней, так, чтобы все знали, какая озорная, беззаботная, а потому и счастливая у нее жизнь, чтобы Терехов это знал. Но хотя нередко ей бывало весело в калейдоскопе из камушков смеха, танцев, вечеринок, очнувшись, она понимала, что желание ее переступить черту вызвано отчаянием, а проклятый комплекс, над которым они посмеивались со Светликовой, вбит в нее полуметровыми гвоздями, и его не отдерешь, и в этом ее несчастье. Случай же на елке с мнимым Тереховым вовсе выбил ее из колеи. Все возвращалось на круги своя, как кедровые орешки с правой ладони на левую. Сбежав со встречи Нового года, она сидела в своей комнате и пересыпала орешки с ладони на ладонь, а рядом молчал Олег, он умел молчать, мастерил из газетного обрывка пароходик, и Надя, обернувшись вдруг в его сторону, подумала, что она, глупая, делает ошибку за ошибкой. Табунились вокруг нее парни, которых она все время пусть подсознательно, но сравнивала с Тереховым, и они вытеснить из ее души Терехова не могли, излечить ее от Терехова не могли. А Олег мог. Он любил ее всерьез, и все с ним должно было быть только всерьез. И он был сильным и добрым, а она к нему привыкла, как к брату, привыкла утешать его, как брата, после его слов о любви или просто его тоскливых взглядов. И в тот первый день нового года, когда мысль об Олеге вдруг озарила ее, она положила орехи на стол, подошла к Олегу и сказала:
— А ты можешь быть смелым?
Ей стало казаться, что Олег ей нравится, противен ей он никогда и не был, теперь же думы ее потянулись по новому руслу, сделали свое, она размышляла: «А почему бы и нет?» — и внушила себе в конце концов, что любит Олега. И когда их бригады приказом переводили в Сейбу, она не огорчилась, не испугалась, что будет рядом с Тереховым, она была спокойна, потому что она любила Олега. Но стоило ей увидеть Терехова, как волнение снова поселилось в ней, и она ничего не могла понять и торопила Олега со свадьбой, чтобы быть привязанной к нему долгом, цепочкой, кованной из того самого комплекса, к которому, по несчастью, она родилась предрасположенной. Олег чувствовал, что она нервничает, и ему надо было бы взорваться, устроить ей сцену, отхлестать ее по щекам или хотя бы в разговоре добраться до всех точек, но он молчал и грустил снова, то ли был неуверен в себе, то ли слов, каких надо, не мог найти. А она вбивала себе в голову, что все ее беспокойства идут от неопределенности, и торопила, торопила свадьбу, вчерашний шумный пир, если не во время чумы, так во время наводнения, чтобы сегодня валяться на кровати, пырнув с головой под подушку. Но вчера ей было хорошо, и казалось, что все идет как надо, и они с Олегом вместе надолго, и она любит его, было здорово, когда танцевали при свечах и когда Олег читал стихи, она гордилась им в те минуты и смотрела на него с восхищением и любовью. Может быть, вчерашний день и был правдой, а сегодняшнее ее брожение минутно, вызвано ее дурацким сумасбродным характером, и оно пройдет, как эта мокрая неделя, как наводнение, как крики парней под окнами о том, что бревна торпедами врезаются в мост, все пройдет, все успокоится…
В коридоре послышались шаги. Дверь хлопнула. Надя подняла голову и увидела Олега.
— Что с тобой? — спросил Олег.
— Голова болит, — соврала Надя, — ужасно болит. Погода такая. Я, пожалуй, не пойду к мосту. Не смогу.
— Лежи, лежи, — сказал Олег. — Я пойду. Только сейчас носки переодену, старые промокли, и воды напьюсь, весь день со вчерашнего жажда мучит. Тебя нет?
— Нет.
Он подошел к ней, улыбался смущенно и виновато, протянул руку, чтобы погладить ее волосы, она поняла это, поморщилась, отпрянула, словно прыгала на нее жаба.
— Не надо, не надо! — сказала Надя. — Когда болит голова, лучше ее не трогать.
Он остановился, огорченный, ничего не сказал, повернулся, пошел к столу. Она закрыла глаза, лежала так, слышала, как он гремел табуреткой, присаживаясь, чтобы переодеть носки, слышала, как шлепались на пол его сапоги, как потом он лил из чайника воду и размешивал сахарный песок ложечкой и она звякала о стеклянные бока стакана. Все эти звуки раздражали Надю, они были бесконечными, она лежала, стиснув зубы, и думала: «Я не выдержу это, у меня и вправду расколется голова, когда же прекратит он пить и чмокать и ложечкой крутить сахар, я не выдержу, мне противно слышать это, и сам он противен мне, господи, до чего я дошла!»
Она открыла глаза. Олег стоял у порога в нерешительности, может быть ждал от нее слов.
— Ну иди, иди, — сказала Надя, — я попробую уснуть, хоть бы все прошло!
— Хорошо, — кивнул Олег и открыл дверь.
— Да, — сказала вдруг Надя, — я вспомнила тут… Знаешь, а твоя мать любила моего отца. Может быть, и сейчас она его любит… Ты не знал этого?..
— Нет, — замер на пороге Олег.
— Дважды я слышала, как приходила к отцу твоя мать, как говорила ему о своей любви. А он отвечал ей, что он однолюб…
— Почему ты рассказываешь это сейчас? — глухо проговорил Олег.
— Не знаю… Вспомнила, и все… Ну иди, я попробую заснуть…
Он ушел молча, а она так и не закрыла глаз, лежала и думала о том, что она подлая женщина, что вместо неизвестно зачем явившихся слов об отце и матери Олега ей надо было сказать Олегу правду и уйти от него, все равно ничего не изменится, над сумасбродным родом Белашовых висит проклятье, ее отец